Люди остаются людьми - Юрий Пиляр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Осенью сорок четвертого многих новичков расстреливали, — говорю я. — Одного моего сослуживца, москвича, тоже расстреляли. Самойлова.
— Василия?
— Нет, Павла. Старшего лейтенанта Павла Самойлова.
Алексей снова берегся за графин.
— Я знал одного Василия Самойлова, капитана-танкиста. Когда немцы обнаружили у нас саботаж, мне удалось бежать, а его и тех двух моих дружков прихватили… Ты тоже был членом «Братского сотрудничества военнопленных»?
— Нет, я был членом только подпольной организации в Маутхаузене…
Алексей толкает меня под столом. К нам приближается чопорный официант.
— Горячее подавать?
— Да, давайте, — небрежно кивает Алексей. Когда тот уходит, Алексей с усмешкой шепчет:
— Интересуется, видно, нами товарищ. Ну, да чихать на него! Ты на госпроверке говорил, что был подпольщиком?
— Когда опрашивали, говорил. Вообще-то об этом не очень спрашивали.
— Тебе повезло. — Алексей смотрит на меня своими будто выгоревшими глазами. — У меня есть знакомый парень из Дахау, которого чуть не посадили, когда он сказал, что был членом подпольной организации. Пристал к нему следователь: какая организация, кто ее направлял — американцы или англичане? Не верят, что мы сами себя направляли, как сердце велело. Ну, парень прикинулся дурачком: помогали, мол, выжить друг другу, и все.
Официант приносит на горячих овальных подносиках бифштексы и ставит на стол темную бутылку.
— «Цинандали» нет. Только «Мукузани».
— Хорошо. Пусть «Мукузани». Алексей разливает вино по бокалам.
— Откуда ты знаешь всю эту гастрономию? — спрашиваю я. — В ресторане работал?
— Нет. Довоенная еще практика. — Он провожает взглядом спину официанта, обтянутую черным фраком. — А потом я, видишь ли, бывал на приемах… Я в сорок четвертом, когда бежал, пробрался в Бельгию. Я был там командиром партизанской роты. А на приемах бывал уже в сорок пятом, перед репатриацией; раз был даже в королевском дворце, но ты об этом никому не говори. У меня много друзей среди бельгийских коммунистов. Они первое время входили в парламент и даже, по-моему, в правительство…
— Как нелепо все получается, Алексей!
— Еще как! Не верит нам Берия или притворяется, что не верит, черт его душу разберет, какая у него цель. — Алексей залпом осушает бокал. — А раз не верят, будем пить! Будем гулять, пока живы… Гляди, официант-то за колонной притаился. Очень мы его интересуем.
— Может, расплатимся и пойдем? — говорю я. — Зачем зря дразнить?
— Наоборот. Тут самое спокойное место: малолюдно. Тут не подслушаешь, и потом, признаться, мне доставляет особое удовольствие, мне, презренному пленяге, биндюжнику, сидеть в этом храме.
Алексей острием ножа брякает по бутылке. Официант тут как тут.
— Два кофе по-турецки и сто коньяку.
— Слушаюсь!
— Видишь ли, — продолжает Алексей, снова провожая взглядом черную спину, — я в прошлом кадровый старший лейтенант, помначштаба полка по разведке. Женился на певице, сам немного пел, мечтал учиться в академии… А теперь? Ни жены, ни звания, ни службы — ничего! Спасибо, грузчиком взяли. Другой же гражданской специальности у меня нет, я кадровый военный… И вот уже около года грузчик и около года с получки назло всем хожу только сюда или в «Метрополь». Назло!
Он начинает хмелеть. Зрачки его укрупняются, и в них блестят две острые металлические точки.
— Будем прожигать ее, жизню, раз нам не верят. Ты солидарен со мной?
Мы допиваем «Мукузани» и беремся за коньяк.
— Салю, камрада! — говорю я.
— Вива! — отвечает Алексей. — Вива интернасиональ коммунист!.. А теперь к бабам.
— Только не на вокзал.
— Нет, нет. Я познакомлю тебя с Кларой. Тоже трагическая фигура. Эй, официант, счет!
Человек в черном — перед нами.
— Вот… за усердную службу. — И Алексей кладет рядом с моей сотенной свою и добавляет еще десятку.
— Будем жить! — восклицает он, когда, поддерживая друг друга и пошатываясь, мы выходим на серую, в россыпи огней, ветреную улицу.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
1Так неужели все это было напрасно: голод, камни, мученический конец Муругова, подвиг Карбышева?
Тысячи советских военнопленных, казненных за свою преданность Родине в застенках гестапо?
Сотни тысяч задушенных и сожженных в крематориях концлагерей?..
Нет, не хочу верить. Не могу верить!
А Пауль? А комендант-психолог? А громадный золотистой масти дог Бахмайера, откусивший напрочь кисть руки у заключенного советского майора?
А героический побег узников двадцатого блока?
А кропотливая, смертельно опасная работа наших подпольщиков в Маутхаузене, работа, благодаря которой стал возможен успех освободительного восстания в лагере?
Неужели все это было напрасно?..
Я продолжаю работать грузчиком, я живу теперь, как все — не хуже и не лучше, — но после разговора с Алексеем в ресторане меня не оставляют эти вопросы.
Порой мне является почти сумасшедшая мысль, что в руководство нашим государством пробрался враг («у него такие же, как у Гиммлера, тонкие гадючьи губы и поблескивающее пенсне»), и он умышленно старается скрыть от народа то, что происходило в гитлеровских лагерях, и с этой целью всячески притесняет бывших пленных. А порой, когда я очень устаю, я уж и так начинаю думать: может, вообще ничего того и не было — Пауля, комендантского дога и всего Маутхаузена, — что это только плод моего больного воображения? По ночам меня снова преследуют кошмары: мне опять снится колючая проволока, побег и часовые, догоняющие меня; я опять нередко пробуждаюсь в холодном поту, когда они меня убивают…
Не знаю, что сталось бы со мной, если бы один мой дальний родственник, старый большевик, соратник Землячки и Литвинова по дореволюционному подполью, не посоветовал мне найти работу полегче и писать воспоминания. Писать, не думая пока о том, что получится. Просто описывать день за днем то, что довелось увидеть и пережить в плену.
Я и сам всегда хотел об этом писать, я еще в Вильнюсской тюрьме дал себе слово, что, если останусь жив, то обязательно буду рассказывать людям о фашистах-изуверах, и в Маутхаузене я не раз давал себе такое слово. Правда, правда! Этим делом я и займусь теперь — вопреки всему! — тем более что из-за волынки с пропиской на подготовительные курсы я опоздал, и мне, по всей вероятности, придется отложить с поступлением в институт до следующего года.
И вот я ищу работу полегче. Я ищу ее уже второй месяц. Меня чуть было не взяли культорганизатором в подмосковный дом отдыха, потом я чуть было не стал стрелком военизированной охраны («Принятые на работу обеспечиваются: а) общежитием для холостяков, б) обмундированием, в) котловым довольствием…» — то-то была бы прелесть!); потом я чуть не сделался библиотекарем, потом — воспитателем в рабочем общежитии, потом… еще около десятка «легких» должностей, занять которые я смог бы, если бы… если бы не моя проклятая анкета, вернее, один пунктик, незаметный такой затерявшийся среди других вопросов, короткий пунктик: «Был ли в плену?»
Нет, меня никто не укоряет, что я был в плену, и, в конце концов отказывая в приеме на работу, мне никто не говорит, что отказывают из-за этого пунктика. Просто у кадровиков, когда они видят рядом с этим вопросиком слово «был», что-то меняется в лице. Почти неуловимо. Лицо становится еще спокойнее, доброжелательнее, но какая-то жилочка или желвачок на лице выдает. Капельку дрогнет или сожмется и выдает. И хоть бы кто из кадровиков задержался взглядом на этом пунктике. Нет! Ровненько так скользнут выпуклостью глаз и дальше читают, еще более доброжелательные и спокойные. Если бы пунктик как-то зацепил их, было бы естественно. И я поверил бы в то, что они мне говорят: «Понимаете, нам только что из райкома порекомендовали товарища», или — «Мы решили оставить старого товарища», или — «Мы посоветуемся, позвоните через недельку». И ответы одни и те же, одни и те же слова, как сговорились. А поначалу, еще до заполнения анкеты, когда беседуешь, так ведь все хорошо: и вакансия есть, и возьмут обязательно, и какая зарплата скажут…
Сейчас я с улицы Кропоткина. Там в зеленом особняке мне отказали в должности рабочего кухни. Старшая повариха уже накормила меня и приказала явиться завтра в шесть утра растоплять печь. И вот, пожалуйста, отдел кадров не пропустил: «Решили оставить старого». А какая работка! Напилить электропилой дров, наколоть, натаскать, а утром разжечь плиту. И сыт был бы, и полдня свободен — мог бы писать воспоминания. И внезапно решили оставить старого. Побоялись, вероятно, что подброшу в котел отравы…
Я брожу перед зданием театра-студии киноактера. Театру требуется рабочий сцены. Сейчас в отделе кадров обеденный перерыв, и я брожу по улице Воровского. Уж рабочим-то сцены меня возьмут, думаю я. Уж здесь-то я никого не отравлю, и не застрелю, и не подсуну кому-нибудь книгу старого издания… Я хожу, думаю и глубоко дышу.