Слово и судьба (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И прячется в зале, и ночью лезет тайком в раму сквозь холст. И ошибается, или картину заменили: он попадает в бой! в кровь и грязь! в революцию и гражданскую войну! на рубеж смерти с винтовкой в руках! И он стреляет.
Нет идиллии!!! Нет ухода!!! Нет мира!!! Ты хочешь жить? Так иди и воюй! Целься и стреляй! Никто никогда не пожалеет маленького безобидного человека, а чудо ведет только к тому, чтоб ты стал мужчиной и воином!
В отличном приподнятом настроении я написал двадцать рукописных страниц этого рассказа за четырежды четыре ночных часа. Язык был легок, а в концовке – жесток. Но тут слова меня не заботили. Я знал, что вернусь к этому рассказу. Через полгода или год. И перепишу его до шедевра.
И был эпиграф. «Все уладится, образуется, / виноватые станут правыми». В том смысле, что ничего не уладится! Я знал, что в чистовике эпиграф не поставлю. Это был Галич. Эмигрировавший в Париж диссидент. Мы все его пели Потому такое название.
Интермедия. Откуда берется материал
К тому времени я уже до фига знал. Я жил на Украине, на Дальнем Востоке, в Забайкалье, в Белоруссии, в Ленинграде. Я был в стройотрядах на Мангышлаке и в Норильске, я зайцем гонял через Союз до Камчатки и прошел в Долину Гейзеров, Я шабашил в тайге и кочегарил сутки через трое в одном институтике. Работал старшим пионервожатым, и воспитателем группы продленного дня, и младшим редактором, и учителем. Я понимал и помнил охоту, стрельбу, бокс, парашют, гимнастику, топор и бензопилу. Три года по четвергам меня учили ремеслу артиллериста, три месяца по ночам я упирался монтажником на «Лентелефильме». Полгода я бичевал по всей Средней Азии, и два месяца шел по всему Черноморскому побережью от Измаила до Батуми. Я мог управлять планером, вязать три десятка морских узлов, шкерить рыбу, не блевать в качку и клянчить мелочь на улице. Я видал в гробу всех, кто ниже меня ростом! Так говорили в детстве у нас во дворе.
Поэтому я знал, куда наводить на танк перекрестие прицела и где у пушки спусковой рычаг. И как «с оттяжкой» кидать гравий с лопаты, и как чуть наклоняется относительно плоскости удара лезвие топора перед тем, как вогнать его в ствол дерева, и как проводница дальнего поезда делает себе душ в служебном туалете: из консервной банки, истыканной в дуршлаг гвоздиком. И как здороваются незнакомые люди на базаре и проливают пару раз заваренный чай через чайничек.
Знать всё было безумно интересно. Нормальное желание, естественное и бескорыстное. Писатель невозможен без любопытства и жадной любви к разным разностям людских работ и жизней.
Коллизия рассказа – придумывалась. И сажалась на наиболее подходящий материал, известное мне поле реалий.
5. Апельсины
И вдруг – вдруг? – вдруг???!!! – вдруг – через пару месяцев четко отчеканенные фразы стали появляться словно сами собой. Это бывало редко. Очень. И потом их все равно приходилось чистить и шлифовать, если я хотел сразу довести фразу до ума. Заразу по приказу. Вы понимаете.
И тогда я вспомнил сентябрьский день. Я провел его в прострации. Хотел понять, как жить дальше. Ходил по городу и ловил флюиды пространства. Пытался определить свое место в системе координат. Координаты были дерьмо.
«Реальность отковывала его взгляды, круша идеализм; совесть корчилась поверженным, но бессмерт ным драконом; характер его не твердел».
О-па. Эволюция личности и характеристика эпохи давалась через метафоризированную психологическую деталь. Теза, антитеза и синтез оказались разнесены по разным уровням.
А кто, братишечки, помнит сейчас фразу: «Они были потомками коммунаров, и политика давалась им легко»? Было у кого учиться, было.
Я написал двухстраничный рассказ за два часа, и доставил себе наслаждение потратить следующую ночь на доводку его до ума. И когда вернулся к нему три года спустя – потратил еще неделю, но в общем он был уже совершенно готов за те две ночи.
Следовало определить себе критерий. Отковать гвоздь. Установить планку. Чтоб не сползти в компост. Теперь я мог гнать болванку будущего рассказа с любой приблизительностью и небрежностью, абы сюжет до конца изложить. Но я знал, какова должна быть плотность настоящей работы.
6. Небо над головой
Бессонница обнаружилась через месяц. Я удивлялся и не понимал. Раньше мне было это абсолютно неведомо. А тут я лежал часами, и засыпал только в полдень. Мне было двадцать пять, и никаких ограничений по здоровью.
Это детали. А вообще была отличная композиция рассказа о любви. Она – средних лет, хороша для этих лет и вполне благополучна во всем. И рассказ об ее жизни перемежается цитатами из его писем – как он ее любил когда-то. Здесь ей тридцать пять, а там ей семнадцать, и ему семнадцать, и восемнадцать, и двадцать, и он ей все писал, надеясь когда-нибудь на встречу и взаимность.
А она ничего этого не вспоминает сейчас.
И не может вспомнить. Он ей эти письма не посылал.
И не пошлет. Он давно погиб.
А она живет своей благополучной и счастливой жизнью, и никогда ничего не узнает. А вообще он был пэвэошник, и в том, что небо осталось мирным, есть и капля его заслуги, и его жизнь.
Когда-то у меня был школьный друг. И он писал мне о своей любви к девушке. И я сохранил его письма. Это были хорошие письма.
И я достал из коробки эти письма и стал выделять из них предложения и абзацы, нужные по ходу и смыслу рассказа. И – ничего не получалось! Ложась в текст – слова менялись!!! Исчезала сила, искренность, страсть, интонация! Чужеродны и неуклюжи они делались!
Я бился всю ночь. И следующий день. Перечитывал с карандашиком и примерял.
А на вторую ночь плюнул и стал, вписываясь в его интонацию и стилистику, придумывать и писать сам куски писем. И это покатило!
В ту ночь я понял. Скопированное становится неправдой. А созданное становится правдой. Если ты постиг дух происходящего. И сумел дать его адекватно материалу, адекватно всей интонации.
Правда жизни, вынутая из живых взаимосвязей и всунутая в искусственную среду, в своем буквальном и дословном виде начинает иначе выглядеть, звучать, функционировать.
Ты пишешь не буквалистскую копию правды – ты пишешь портрет правды. В искусственных отсветах и синтетических декорациях она должна соответствовать виду и функциям истинной правды, которая в этих условиях тухнет и дохнет.
Я не столько обрадовался, сколько удивился. И даже не столько удивился, сколько разочаровался. Значит, я могу придумывать вам тоннами и километрами, и это будет правдой искусства?
Кажется, задача оказалась легче, чем я боялся!
Кто там у нас сукин сын? Ай да!
№? Моя первая конференция – молодых дарований
Моя однокашница работала референтом в одной из комиссий Союза писателей. Ленинградского.
– Сколько нужно времени, чтобы вступить в Союз? – спросил я, прикидывая.
– О, – сказала она. – Ого. Книга. Два года очередь в издательстве. Еще чтоб приняли!.. Нужны две книги. До книги нужны публикации. Ну Самое меньшее – лет пять. Ну – четыре?..
Ничего, кроме злобы и недоверия, такой прогноз вызвать не может.
И тут, я уже сижу пишу, она звонит:
– В декабре будет конференция молодых писателей Северо-Запада, можно попробовать тебе там участвовать. Ты можешь представить несколько рассказов? Страниц сорок, больше их все равно читать никто не будет.
Я засуетился, машинки не было, по старой памяти на филфаке сунул свои именно что рукописи секретарше через знакомых: перепечатала.
Однокашница вернула мне мою уже машинопись с резолюцией отборочной комиссии: «На конференцию еще рано». Но донесла, что руководитель одного из семинаров прозы «согласен побеседовать».
Презирая свою неполноценность, я вперся незваным к открытию, и упомянутый славный человек включил меня в свой семинар. На десять юных дарований (средний возраст – тридцать) было три руководителя. Четыре дня: семинарист читает рассказ – все обсуждают – руководители выносят приговор – следующий пошел.
Ледяной темный декабрь. Особняк Союза писателей на улице Воинова, у Невы. Мраморно-бархатные гостиные. Внутри свет, маленькие толпы, помесь вольных надежд с казенщиной.
Рассказы в нашем семинаре были чудовищные. Самый взрослый, тридцатисемилетний, читал «добротную», но жутко занудную повесть. И все были легитимны, один я приблудный.
Все люди неблагодарные скотины. Мне дали время тоже прочитать два рассказа, и я читал «Поживем – увидим» и «Последний танец», и выслушал слова может и не очень умные, но благожелательные и даже похвальные. И?
И вот иду я поздним вечером к себе на Петроградскую – пешком, чтоб как-то разрядить возбуждение! – и в безумном подъеме стучу кулаком в перила моста: здорово! приняли! оценили! хвалили! – а сам при этом презираю их мелкость и безвестность. Все-таки люди скверны, и от рода человеческого не отречешься.
На закрытии руководители семинаров по очереди с трибуны провозглашали лучших. Суки. Меня там не прозвучало.