Перегной - Алексей Рачунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне оставалось только обзавестись крыльями и улететь нафиг. Но пока я только пролетал. Причем пролетал с характерным фанерным просвистом и отнюдь не над Парижем. Я низко планировал, выписывая художественные пируэты, над бескрайними родными просторами. А хотелось воспарить.
В любом случае надо было уходить. Откровенно говоря, будь я на месте Григорьича, поменяйся мы с ним ненароком местами, за одни только кедры вывел бы я своего постояльца на низкий старт. И элегантным размашитстым поджопником придал необходимое ускорение. Но Григорьич медлил. Воистину, чужая душа потемки. Я ждал, и надеялся втайне, что скоро соберет Гиригорьич мне сиротскую суму, туда, как водится, положит пару луковиц и краюху хлеба, даст и спичек и бересты, перекрестит и скажет что-нибудь подобающее. Что-нибудь типа графа Монте-Кристо: "Чеши-ка ты, "миленькой", подобру-поздорову. Держись, чтобы солнце у тебя от восхода до заката светило в правый глаз и третьего дни пополудни выйдешь к пещере". Но ничего не происходило.
Зная норов старикана я не подступался к нему с расспросами. Выжидал. Все равно, рано или поздно, но должен меня отправить восвояси старый вредина. Больно мы с ним несовместимы. Одно я ему неудобство. Подождем, к чему ломать комедию. Скоро мы с тобой встретимся, дорогая Молёбная.
Григорьич же был угрюм и хмур еще пуще прежнего. Мало того, что он вообще перестал со мной разговаривать, так от него еще и, что называется, "фонило". Бывает такое ощущение, что от человека фонит, исходит нечто этакое, почти что осязаемое. Почти любой сталкивался с таким. Вот например, мрачный человек. Его угрюмость, его мрачный вид, его насупленность сообщает всем и каждому - дескать я недоволен. Мне что-то не нравится, не досаждайте мне. А есть мрачный человек, от которого фонит. И его угрюмость и недовольство сообщает нам все то же самое, только к "не досаждайте мне" еще как бы добавляет: "А не то я за себя не ручаюсь".
Вот и с Григорьичем был подобный номер. Естественно атмосфера была невыносимой. И ничего нельзя было предпринять, вдруг Григорьич и взаправду отчебучит что-нибудь эдакое. Никчему нам эти трагедии с кровавым исходом в духе вестернов. Довольно с меня трагедий. Моя бы воля - в одних трусах ускакал отсюда. И вот я стал готовить себе трусы.
Действительно, коли все мои действия воспринимаются с глухой враждебностью, не лучше ли покинуть сие место? Расколоть, так сказать, надвое наш дружный, но не нашедший взаимопонимания коллектив. Итак, в очередной банный день, а я, по прихоти Григорьича всегда ходил в баню последним, я задержался там больше положенного. Я выстирал и отжал все свое скудное шмотье и выволок его на улицу сушиться. Сам же в одних трусах, валенках и со свитером в руках ломанул домой. Там у меня уже был заготовлен заранее отрезанный от локтя штормовки кожаный лоскут-накладка.
Эх, как мне не жаль было столь дорого сердцу софьиного подарка – самовязанного, теплого, с горлом, свитерка, пришлось таки его покромсать. В принципе любой подарок он делается одновременно и в радость и во спасение. Вязала мне Софья этот свитер, чтобы грел он меня в непогожие дни - стало быть во спасение. А подарила в теплый денек бабьего лета, когда о холоде я даже не задумывался. И доставила этим радость. А сейчас он, этот свитер, призван меня в очередной раз спасти. Чтобы потом доставить радость встречи.
Я вот что задумал - валенки у меня на задках да на подошве грозились дать последний бой и пасть смертью храбрых. Я всерьез опасался, что они дорогой распадутся и я не дойду. Валенки эти мне выделил Григорьич из своих скудных запасов. Уже тогда они выглядели так, как будто в них трое умерли. Ходить вокруг избы в них было милое дело. Но перед дальней дорогой обувке требовался серьезный ремонт.
У меня не хватало ни совести ни духу просить Григорьича о чем-либо и я решил обойтись своими силами. Чай не инвалид. Слегка укоротив голенища я приобрел материал для подметок. Кожей с рукавов ветровки я хотел обшить носки и задники валенка, создав некое подобие галоши, чтобы снег не задерживался на них, а скатывался. Мне нужна была еще игла и нить, но и тут я выкрутился. Вместо иглы решил использовать шило, а на нить распустить низ свитера. Много ли человеку надо, когда припрет?
Водрузившись на лавке я принялся деловито распускать свитер. Дело пошло и я быстро намотал клубок с кулак величиной. Этого, по моим подсчетам, должно было хватить с запасом. Теперь следовало нить пропитать. В дело пошел барсучий жир, который у деда был завсегда в плошке. Он им пользовался им без меры на разные снадобья, растирания и мази. Я растопил жир в печи и пропитал им нить.
До этого момента дед лежал на полатях совершенно безучастно и бормотал, по обыкновению, едва слышно, в бороду, молитвы. Но, то ли вонь от натопленного жира, то ли мои действия возбудили в нем интерес. Он сел на полатях, долго смотрел на меня, пошевеливая бородой, видимо переваривая увиденное и наконец, не выдержав, спросил:
- Чё делаш?
- Нить пропитываю.
Ответ деда удовлетворил. Он хмыкнул и опять завалился на полати. А мне, в дрожащем пламени печурки, в сполохах по углам избенки вдруг показалось, что на ледяной сосульке отчуждения появилась и вздрогнув сорвалась вниз капля талой воды. Предвозвестница первой оттепели.
Когда валенки, под безмолвным наблюдением деда были закончены, и поверчены на свету, опять же больше для демонстрации деду, и так и эдак, настала пора ходовых испытаний.
- Пойду, за дровами на делянку схожу что ли. - Как бы невзначай сказал я, прихватил топор, обул обновку и толкнул дверь.
- Обожди, - догнал меня окрик Григорьича уже в пару ломанувшегося в притвор холода. - Обожди, говорю. Прикрой дверь. Пойдешь за дровами, присмотри березу, не толстую и не тонкую, такую чтоб с голову твою или поменее окружностью. Смотри, чтобы никаких сучков по низу не было, чтобы ствол был прямой, а кора хорошая. Тонкая чтоб кора была, без изъяну. Свали березу эту. Да не руби, аки ворог, а возьми пилу и тихохонько спили. С комелька спили кряжик, метра два чтобы, два с полтиной, да сюда его тащи. Но это все опосля того, как дров наносишь. Теперь ступай.
Я ушел озадаченный. Всю дорогу до делянки я не мог понять - что же меня больше удивило. То ли само распоряжение, то ли сам факт того, что дед соизволил заговорить со мной. До этого я слышал от него либо короткие команды, либо гневные отповеди. И вот теперь он впервые говорил со мной как с человеком. Вот уж действительно, слово - это сила.
Я все исполнил как велено. Сначала наколол и натаскал дров, после, где уже и по пояс в снегу, отыскал подходящую березу.
Кряжик, как его называл Григорьич, его полностью удовлетворил. Мне правда пришлось затащить его сквозь низенькую дверь в избушку и там долго неудобно держать на весу пока дед его ощупывал, оглаживал и осматривал. Потом также, про себя бранясь, вытаскивать его обратно. Но по лицу Григорьича было видно - он доволен. После мне пришлось опять возвращаться на делянку, дабы распилить то, что осталось от ствола. Потом тащить чурки к избе. Потом колоть. Казалось, нынешней работе не будет конца и края и когда в поленницу легло последнее полешко на земле уже воцарилась ночь.
Небо качало в руках огромное старое сито и сквозь частые, беспорядочные дырки трусило на землю крупные мучные хлопья, превращая все вокруг в огромную снежную стряпню. Когда настанет утро и взойдет огромное печиво солнца, тогда можно будет вкушать от этого безразмерного блюда, а сейчас пора спать.
Утром меня разбудили странные звуки. Кровля над головой тряслась, там что-то хрустело, давилось, трещало. Сквозь щели валилась всякая мелочь, летела труха, сыпалась земля, клубилась пыль. Я продрал глаза, как будто и не спал. Если бы меня сейчас заставили вспомнить, как я вчера заснул - я бы не смог, вот до чего утомился. Я бы и сейчас спал, да спал, но происходящее снаружи здорово мешало. Что ж пора вставать. Пойти, пособить старику, чего он там расшумелся.
Я выкатился во двор и собаки с веселым лаем бросились ко мне. Они явно предвкушали день ничуть не хуже чем вчерашний, когда они вдоволь набегались по лесу, напрыгались меж деревьев, накувыркались в снегу и наиграились. У меня же болело все тело. Организм протестовал. Воистину - кому война, а кому и мать родна.
- Проснулся что ли. - Приветствовал меня Григорьич с крыши избушки. Он стоял на крыше, оперевшись на шест и в лучах восходящего солнца казался капитаном всплывающей из бездн подлодки. - А я вот тута шукаю кое-чего с утра пораньше, аж упарился. Лови-ка.
Я с трудом поймал какую-то старую рассохшуюся деревянную колодку, а вторую не успел.
- Что, болят члены-от? - Заметил Григорьич. - Оно, мил человек, труды праведные всегда тяжелы. Это только непотребство всяческое, лихоимство, - он многозначительно глянул в сторону поверженных мной кедров, - от дурной силушки делается. А все остальное с потом да с устатком. Лови ка-от тожа. - Григорьич, швырнул мне штопанный свой зипунишко и, оставшись в одной рубашке, продолжил с азартом шуровать в хламе. От спины его шел пар, сквозь него неярким маревом слоилось и плавилось солнце и чудилось, будто Григорьич, как древний диковинный механизм, закипел от перегрева и усердия.