Том 3. Письма и дневники - Иван Васильевич Киреевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для того чтобы слушать лекции, сказал Тирш, не нужно никакого позволения, кроме согласия каждого из тех профессоров, которых я хочу слушать. Согласие Тирша я уже получил, а теперь должен буду ходить к каждому из других и видеть всю галерею здешних знаменитостей в их домашнем быту! Сверх того мне есть случай через Тютчева познакомиться с Тиршем и Шеллингом. Лекции начнутся по здешнему счету 20 октября. Я выбрал было по части истории Деллинга и Дреша, но так как Тирш их плохо рекомендует, то лучше возьму Киттеля, а Деллинга и Дреша прочту в книгах. Что касается до латинского языка, то я еще в Дрездене занялся грамматикой, а здесь лексиконами и давно решился на него обрушиться. Но, добившись если не до белого, то, по крайней мере, до зеленого знамени в языке латинском, хочу заняться хорошенько испанским и, может быть, итальянским, тем заключу языковедение, а от прочих всех торжественно отказываюсь, выключая славянских, ничего не стоящих русскому и которые могут быть узнаны между прочим.
Планы Рожалина идут гораздо дальше. Он теперь совершенно погружен в язык и древности греческие, кроме всех славянских языков, хочет учиться по-шведски, готски, венгерски и, может быть, даже одному из восточных языков. Он обнимает тебя и, при моем отъезде из Дрездена, хотел непременно к тебе написать. Весною, как он говорит, может быть, и ему будет возможность приехать в Мюнхен, как бы это было весело! Но об Рожалине я подробнее буду писать в письме к маменьке. Покуда надо кончить, а в следующий раз, на просторе, напишу больше, пришлю полный список здешних профессоров в нынешнем семестре и напишу все, что можно будет узнать об устройстве здешнего университета. Прощай! Крепко тебя обнимаю! Обними за меня Петерсона[709].
Твой брат П. Киреевский.
Еще одно, а это одно меня несколько раз уже бросало в холодный пот. Я получил письмо от папеньки из Долбина. Он меня успокаивает, говоря, что в Москве до сих пор, слава Богу, все благополучно, но что он, в случае опасности[710], сделал распоряжение отправить всех нас в остзейские провинции, а может быть, в Англию. Я читаю в здешних газетах, где есть что-нибудь, о России, и не видя ничего, ничего намекающего на чуму во внутренности России, но беспокоюсь только об одной Одессе[711]. Но если будет опасность, я совершенно полагаюсь на твою дружбу! Ты тотчас ко мне напишешь, ты не захочешь оттолкнуть меня от себя в эту минуту; это время мы должны быть вместе. На этом ты должен мне дать честное слово. Остаться один я не хочу, не чувствую ни довольно самодеянности, ни довольно геройства. Это письмо для тебя одного.
8. И. В. Киреевскому
7 октября 1829 года
Я сейчас возвратился от Шеллинга. Ходил просить позволения слушать его лекции и проговорил с ним около часа. Узнаешь ли ты меня в этом подвиге? И что всего удивительнее, не запнулся ни разу. Но что тебе сказать о Шеллинге? Но можешь вообразить, какое странное чувство испытываешь, когда увидишь наконец эту седую голову, которая, может быть, первая в своем веке, когда сидишь с глазу на глаз с Шеллингом! Так как завтра уже начинается курс, следовательно, откладывать моих визитов профессорам было долее нельзя, то я и отправился сегодня прямо к Шеллингу. Меня встретила девушка лет девятнадцати, недурная собой, с маленькой сестрою лет девяти, и когда я спросил, здесь ли живет der Herr geheime Hofrath von Schelling[712], сказала маленькой: «Sieh doch nach, ob der Papa zu Hause ist[713]», — а сама между тем начала говорить со мною по-французски о погоде. Наконец, маленькая дочка Шеллинга возвратилась и сказала, что Шеллинг просит меня взойти на минуту в приемную комнату, а сам сейчас выйдет. Гостиная Шеллинга — маленькая комнатка шагов в одиннадцать вдоль и поперек и не только имеющая вид простоты, но даже бедности: вся мебель состоит в маленьком диванчике и трех стульях, а на голых стенах, несколько закопченных, висит один маленький эстамп, представляющий очерки какой-то фигуры, едва видной в лучах света, и вокруг нее молящийся народ. Но я не успел рассмотреть этот эстамп хорошенько. Минут пять ходил взад и вперед по комнате; наконец отворилась дверь, и взошел Шеллинг, но совсем не такой, каким я себе воображал его. Я часто слыхал от видевших его, что никак нельзя сказать по его наружности: это Шеллинг. Я думал найти старика, древнего, больного и угрюмого, человека, раздавленного под тяжелою ношею мысли, какого видал на портретах Канта; но я увидел человека по наружности лет сорока, среднего роста, седого, несколько бледного, но Геркулеса[714] по крепости сложения, с лицом спокойным и ясным.
Глаза его светло-голубые, лицо кругловатое, лоб крутой, нос несколько вздернутый кверху сократически; верхняя губа довольно длинная и выдавшаяся вперед, но, несмотря на то, черты лица довольно стройные, и лицо хотя округлое, но сухое; вообще он кажется весь составлен из одних жил и костей. Определить выражение его лица всего труднее: в нем ничего определенного не выражается, и вместе с тем лицо ко всем выражениям способное. Лихонин[715], говоривший, что выражение лица на портрете Жан-Поля слишком индивидуально, назвал бы выражение Шеллингово абсолютным. Только в нижней