Владимир Набоков: русские годы - Брайан Бойд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец подкатил мотор. Из него вышли двое, Штейн, которого я в лицо не знал, и Яковлев. Я отворил двери. Яковлев последовал за мной, взял за руку. «Вы только не волнуйтесь. Была стрельба на митинге. Папа ранен». — «Тяжело ли?» — «Да, тяжело». Они остались внизу, я пошел за Мамой. Повторил ей, что услышал, зная в душе, что правда смягчена. Спустились вниз… Сели. Поехали…
Эту ночную поездку я вспоминаю, как что-то вне жизни, чудовищно длительное, как те математические задачи, которые томят нас в бредовом полусне. Я глядел на проплывающие огни, на белесые полоски освещенных тротуаров, на спиральные отражения в зеркально-черном асфальте, и казалось мне, что роковым образом отделен от всего этого, что фонари и черные тени прохожих — случайный мираж, и единственное, что значительно и явственно и живо, — это скорбь, цепкая, душная, сжимающая мне сердце. «Папы больше нет». Эти три слова стучали у меня в мозгу, и я старался представить его лицо, его движения. Накануне вечером он был так весел, так добр. Смеялся, боролся со мной, когда я стал показывать ему боксерский прием — клинч. Потом все пошли спать, папа стал раздеваться в своем кабинете, и я в соседней комнате делал то же. Мы переговаривались через открытую дверь, говорили о Сергее, о его странных, уродливых наклонностях. Потом папа помог мне положить штаны под пресс и вытягивал их, закручивая винты, говорил, смеясь: «Как им, наверное, больно». Переодевшись в пижаму, я сел на ручку кожаного кресла, а папа, сидя на корточках, чистил скинутые башмаки. Говорили мы теперь об опере «Борис Годунов». Он старался вспомнить, как и когда возвращается Ваня после того, как отец услал его. Так и не вспомнил. Наконец я пошел спать и, слыша, что папа тоже уходит, попросил его из спальни моей дать мне газеты, он их передал через скважину раздвижных дверей — я даже руки его не видел. И я помню, что движенье это показалось мне жутким, призрачным — словно сами просунулись газетные листы… И на следующее утро папа отправился в «Руль» до моего пробуждения, и его я не видал больше. И теперь я качался в закрытом моторе, сверкали огни — янтарные окна скрежещущих трамваев, и путь был длинный, длинный, и мелькающие улицы были все неузнаваемые…
И вот мы приехали. Вход в филармонию. Через улицу к нам навстречу идут Гессен и Каминка. Подходят. Я поддерживаю мамочку. «Август Исаакиевич, Август Исаакиевич, что случилось, скажите мне, что случилось?» — спрашивает она, хватая его за рукав. Он разводит руками… «Да что же, очень плохо…» Всхлипывает, недоговаривает. «Значит, все кончено, все кончено?» Он молчит, Гессен молчит тоже. Зубы у них дрожат, глаза бегают. И Мама поняла. Я думал, она в обморок упадет. Как-то странно откинулась, пошла, глядя пристально перед собой, медленно раскрывая объятия чему-то незримому. «Так как же это так?» — тихо повторяла она. Она словно рассуждала сама с собой — «Как же это так?..» И потом: «Володя, ты понимаешь?» Мы шли по длинному коридору. Через открытую боковую дверь я мельком увидел залу, где произошло это. Одни стулья стояли криво, другие были опрокинуты. Напоминало буревал. Наконец мы вошли в нечто вроде прихожей; там толпились люди, зеленые мундиры полиции. «Я хочу его видеть», — повторяла Мама однозвучным голосом. Из одной двери вышел чернобородый человек с забинтованной рукой и, как-то беспомощно улыбаясь, пролепетал: «Видите, я тоже… я тоже ранен…» Я попросил стул, усадил Маму. Кругом беспомощно толпились люди. Я понял, что полиция не позволяет нам войти в ту комнату, где лежал убитый. В этой комнате всю ночь простоял тот, в которого стрелял один из сумасшедших. Я мимолетно представил себе его стоящим над трупом, — сухого, розового, седого старика, ничего не боящегося и не любящего ничего. И внезапно Мама, сидящая на стуле посередине прихожей, полной незнакомых, смущенных людей, стала плакать навзрыд и как-то напряженно-трудно стонать. Я прильнул к ней, прижался щекой к бьющемуся, горячему виску и шепнул ей одно слово. Тогда она начала вслух читать «Отче наш» и затем, докончив, словно окаменела. Я почувствовал, что незачем больше оставаться в бредовой этой комнате93.
На этом обрывается копия дневниковой записи Набокова, сделанная его матерью.
Первую панихиду отслужили через два дня в Берлине, а вторую — днем позже в русской православной церкви в Тегеле на северо-западной окраине города. Здесь 1 апреля открытый гроб с телом В.Д. Набокова был выставлен для последнего прощания. Его похоронили на небольшом русском кладбище при церкви. На его могиле был поставлен двухметровый православный крест. Потрясенная русская община быстро откликнулась на страшное известие. Семья Набоковых получала множество писем и телеграмм с соболезнованиями от коллег, политиков, юристов, журналистов, писателей, среди которых были И. А. Бунин, Д.С. Мережковский, А.И. Куприн. Отслужили еще несколько панихид. Был учрежден фонд В.Д. Набокова94.
XIII
Владимир по-своему откликнулся на смерть отца, напечатав в пасхальном номере «Руля» стихотворение «Пасха»: «Но если все ручьи о чуде вновь запели… тогда ты в этой песне, ты в этом блеске, ты живешь!..» Из стихотворений, вошедших в сборник «Гроздь», это, очевидно, было написано последним. Возможно, Набоков сам составил этот сборник для одного из новых издательств, появившихся на процветающем книжном рынке русского Берлина, еще до своего отъезда 20 апреля в Кембридж, где ему предстоял последний и самый невеселый семестр. Сергей остался в Берлине до начала экзаменов, чтобы присматривать за убитой горем матерью. Учитывая семейные обстоятельства, университетские власти позволили Сергею Набокову не посещать занятия в течение целого семестра95.
В первые годы эмиграции Владимир всегда вспоминал весной, что раньше, в России, это было время отъезда в Выру, где зацветала сирень. В эту весну, когда он потерял не только родину, но и отца, ему было больно вдвойне:
Мне подчас так тяжело, что чуть не схожу с ума, — а нужно скрывать. Есть вещи, есть чувства, которых никто никогда не узнает96.
Иногда ему удавалось отвлечься: каштаны в цвету, шиповник, выбеливший сады, общество де Калри, Петр Мрозовский, который однажды ворвался в его комнату с только что вышедшим в Париже и нелегально переправленным назад, в Британию, «Улиссом» в синей обложке, а потом ходил взад и вперед по комнате, потчуя Владимира самыми пикантными кусочками монолога Молли Блум. К счастью, подошло время экзаменов, и Набоков начал заниматься по 15–16 часов в день, иногда — для разнообразия — сидя в лодке в тени ив, окаймлявших Кем. Вот когда пригодились почти дословные конспекты лекций за последние два года, компенсировавшие его нерадивость в самостоятельных занятиях97.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});