От сентиментализма к романтизму и реализму - Коллектив Авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Национальное искони предстояло сознанию Пушкина одной из ипостасей общечеловеческого. Именно в таком философско-историческом аспекте «Повести Белкина» тесно связаны с маленькими трагедиями. Обращает на себя внимание, что современному русскому миру «Повестей» противостоит в драматургическом цикле отнюдь не современный западный мир, а его далекое средневековое и возрожденческое прошлое. И это так потому, что в этой эпохе Пушкин ищет и обнаруживает исторические корни буржуазной цивилизации западных стран, чужеродные русской истории.
Движущей силой истории остаются в драматургическом и повествовательном циклах Пушкина общечеловеческие страсти. Но уже не в метафизическом понимании, возлагающем ответственность за их роковое действие на человеческую природу, как это имеет место в трагедиях Шекспира и Расина, а в своих различных национально-исторических проявлениях, далеко не однозначных по нравственно-психологическому качеству и историческому результату. В этом плане Самсон Вырин оказывается сопоставим с королем Лиром, а Дуня – с жестокосердными дочерями Лира; Сильвио – с Сальери, а в какой-то мере и с Гамлетом (Гамлет наоборот); Адриан Прохоров, как это и подчеркнуто Пушкиным, – с «гробокопателями» Шекспира и Вальтера Скотта; исходная сюжетная ситуация «Барышни крестьянки» – семейная вражда Берестова и Муромцева – с родовой враждой Монтекки и Капуллетти, что отмечено Б. В. Томашевским.[318] Соответственно общечеловеческое выступает в обоих болдинских циклах измерением национально-исторического, а последнее – тем или другим конкретным проявлением первого. В этой диалектической связи русский мир при всей его захолустности и крепостнической косности в большей мере приближается к общечеловеческому, избежав в своих национальных глубинах разрушительного, анархического действия общечеловеческих же страстей, обусловленного, по реалистической логике исторического мышления Пушкина, отнюдь не их «естественной» природой, а эгоистическим началом и индивидуалистической стихией западноевропейской цивилизации, ее феодальными истоками и буржуазной природой. Отсюда обобщающая реплика:
Ужасный век, ужасные сердца!
– заключающая трагедию «Скупой рыцарь», не случайно самую первую и самую «историчную» из всех маленьких трагедий Пушкина.
Не менее «ужасно» – и по тем же причинам – сердце Сальери, отравленное индивидуалистической жаждой славы, а отсюда и завистью. Но Сальери принадлежит уже другой эпохе западного мира. Он старший современник пушкинского Сильвио, его во многом психологический двойник, а вместе и национальный антипод. Общечеловеческое одерживает в Сильвио победу над личным, эгоистическим, заставляя его под благовидным для его самолюбия предлогом добровольно отказаться от кровавой мести былому сопернику в ту самую минуту, мечта о которой много лет безраздельно владела его душой и составляла единственный смысл его мрачной, отъединенной от людей жизни.
По-своему ужасен, но в то же время и прекрасен Дон-Жуан: ужасен своим цинизмом, издевательством над прахом убитого им мужа доны Анны, прекрасен – силой охватившей его любви, самой благой и возвышенной из всех человеческих страстей. И это сближает Дон-Жуана с Моцартом, столь же беспечно и бескорыстно преданным искусству, как Дон-Жуан любви.
Таким образом, западный мир маленьких трагедий дан как бы в его развитии от эпохи позднего феодализма («Скупой рыцарь»), к эпохе Возрождения («Каменный гость») и «веку Просвещения» («Моцарт и Сальери»). И обрисован он отнюдь не одной черной краской, а в драматическом «противуречии» его светлых и темных сторон, доминирующих в каждую эпоху страстей.
Русский мир «Повестей Белкина» тоже драматичен и противоречив, а в примыкающей к ним «Истории села Горюхина» – и трагедиен, но в отличие от западного мира маленьких трагедий не столь индивидуалистичен и потому более человечен и перспективен. Его общечеловеческий потенциал и проверяется на прочность перевыражением на русский лад западноевропейских «характеров» и «планов» (сюжетов) сентиментально-просветительской прозы, той самой прозы, наивная, но возвышенная «поэзия» и нравоучительность которой была так созвучна «свежей и чувствительной» душе русской «уездной барышни» Татьяны Лариной. В беловом тексте «Романа в письмах» эта проза представлена Ричардсоном, в черновиках – сверх того Жанлис и Коттен (8, 565).
В «Повестях Белкина» сентименталистские сюжеты и характеры французской прозы конца XVIII – начала XIX в. вместе с их русским перевыражением получают и свою реалистическую деталировку. То и другое осуществляется посредством нового для русской литературы повествовательного слога, чуждого литературной условности, манерности, «чувствительности». Он имитирует языковую «действительность» внутреннего мира героев повестей, самых обыкновенных, заурядных русских людей разных общественных состояний, которые устами столь же заурядного Ивана Петровича Белкина, а точнее (за исключением «Истории села Горюхина») его столь же заурядных «рассказчиков» – титулярного советника А. Г. Н. («Станционный смотритель»), полковника И. Л. П. («Выстрел»), приказчика Б. В. («Гробовщик») и девицы К. И. Т. («Метель» и «Барышня крестьянка») как бы сами повествуют о себе и о своей жизни так, как видят и понимают ее и себя. Вот этот наконец обретенный Пушкиным повествовательный слог, сказ, живописующий русскую повседневную и низовую действительность как бы изнутри ее самой, воплощающий ее собственное самосознание, и явился важнейшим и перспективнейшим художественным достижением Пушкина – автора «Повестей» и дал основание Достоевскому назвать Белкина их «главным лицом».[319] Именно это достижение и обеспечило силу огромного воздействия, оказанного прозаическим циклом Пушкина на всю последующую русскую литературу, на демократический гуманизм ее реалистических принципов и общественно-нравственных идеалов.
«Истории села Горюхина» принадлежит в белкинском цикле особое место. Пушкин пародирует в ней уже не нейтральные в политическом отношении сюжеты сентиментальной прозы, а «высокую» торжественно-летописную тональность жанрово-стилистических традиций русской историографии на материале только что вышедших тогда первых томов «Истории русского народа» Полевого и уже общеизвестной в это время многотомной «Истории государства Российского» Карамзина. Оба труда, несмотря на подчеркнутое Полевым принципиальное различие их названий, представляли собой повествование преимущественно о политической истории русской государственности и крупнейших ее исторических деятелях. Парадному, государственному «фасаду» русской истории пародически противостоит в «Истории села Горюхина» условно историческое и остро сатирическое изображение деревенской России, России крестьянина и помещика, ее ужасающей нищеты, бесправия и бескультурья, не раз порождавших грозные крестьянские «бунты» и чреватых еще более грозными взрывами народного возмущения. Будучи острой социально-политической и условно-исторической сатирой, «История села Горюхина» пролагает путь «Мертвым душам» Гоголя и сатире Щедрина, наиболее непосредственно – его «Истории одного города». Вместе с тем в «Истории села Горюхина» впервые заявляет о себе основная социально-политическая и историческая проблема последующего творчества Пушкина – проблема русской революции.
10
Поражение декабрьского восстания заставило о многом задуматься Пушкина, но не поколебало его собственных освободительных и гуманистических чаяний. Более того, после казни и ссылки своих духовных «друзей и братьев» он считал для себя делом чести всеми доступными ему легальными средствами, единственно возможными в условиях последекабрьской реакции, противодействовать ей, оставаясь тем самым верным всему, что связывало его с декабристами. Уже одно адресованное сосланным декабристам послание поэта «Во глубине сибирских руд…» (1827) неопровержимо свидетельствует об этом и остается одним из самых совершенных произведений его политической лирики.
Освобожденный осенью 1826 г. Николаем I из михайловской ссылки, Пушкин формально примирился с ним. Ничего общего с «поправением» или изменой заветам декабристов это не имело. Это был вынужденный общественно-политической ситуацией тактический шаг, рассчитанный на то, чтобы, завоевав доверие молодого царя, убедить его в необходимости хотя бы либеральных реформ. Все явные («В надежде славы и добра…», 1826) и подразумеваемые («Арап Петра Великого», 1827; «Полтава», 1828) аналогии, проводимые Пушкиным между Николаем и Петром, носили программный характер, призывали Николая «во всем» быть «пращуру подобным», т. е. стать таким же «революционером на троне», каким представлялся Пушкину Петр. Но уже к концу 20-х гг. Пушкину стало очевидно, что, даровав ему «свободу», Николай рассчитывал подчинить его своей воле и превратить в рупор реакции. Двусмысленность создавшегося положения оскорбляла Пушкина и заставляла его открыто отстаивать свое «родовое», как ему казалось, дворянское право на положение независимого литературно-политического деятеля. Не только литературного, но и политического тоже. Демонстративный «аристократизм» общественно-литературной позиции Пушкина, на которой он утвердился к началу 30-х гг., означал не что иное, как демонстрацию и защиту непреклонной независимости своей литературно-общественной позиции в условиях реакции.