Русский канон. Книги XX века - Игорь Сухих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На деле произошло обратное. Старик Гиляровский в послереволюционные годы переживает свое «акмэ», высшую степень литературной продуктивности и новой известности. Он становится разрешенным мемуаристом (как стали разрешенным юристом А. Ф. Кони или разрешенным графом-писателем А. Толстой).
От новой власти к семидесятилетию по ходатайству литературной общественности он получает кусок земли в Можайском уезде, через год строит дом в Картино и счастливо живет там последнее десятилетие.
В 1922 году выпускает отдельным изданием поэму «Стенька Разин» (тот самый – но без цензурных купюр – текст об ушкуйниках, над которым иронизировали еще братья Чеховы). Но главной его работой становятся воспоминания.
«От Английского клуба к Музею Революции» (1926), «Москва и москвичи» (1926), «Мои скитания» (1928), «Записки москвича» (1931), «Друзья и встречи» (1934), «Люди театра» (1935, опубликовано – 1941), «Москва газетная» (1935, опубликовано – 1960). Редкий из молодых писателей мог похвастать такой литературной продуктивностью.
Второе издание «Москвы и москвичей» (1935) с подзаголовком «очерки старомосковского быта», включившее и материалы «Записок москвича», вышло через два месяца после смерти автора. Главы для этой книжки писались до последних дней. Кое-что в последующие издания добавляли уже составители.
Гиляровский умирает 1 октября 1935 года. «Никто от нас с тобой в жизни не плакал, – признается он Н. Морозову, одному из самых близких людей, который поступил к нему на службу тринадцатилетним мальчишкой и провел вместе с ним сорок лет. – Никому мы не сделали никакого зла. Душа моя чиста… Чиста совесть… Как у новорожденного. Чувствую, как мне легко будет на росстанях. Об этом мне хотелось тебе сказать».
В «Филиале» (1989) Сергея Довлатова, журналиста поневоле, есть гротескный эпизод. Русские завоевали Америку, добрались до идеологических эмигрантов (философов, писателей, журналистов), но вместо преследования и наказания комендант Нью-Йорка в пять минут снова превращают их в бойцов советского идеологического фронта. «Кого я посажу на ваше место? Где я возьму таких отчаянных прохвостов? Воспитывать их заново – мы не располагаем такими средствами. Это потребует слишком много времени и денег… Поэтому слушайте! <…> Ты, Далматов, был советским журналистом. Затем стал антисоветским журналистом. Теперь опять будешь советским журналистом. Не возражаешь? – Слушаюсь! – отвечает Далматов».
Через несколько лет довлатовский прогноз осуществился – но с обратным знаком. Самыми беспощадными критиками советского строя оказались (за редкими исключениями), не обычные граждане или диссиденты, а бойцы идеологического фронта из партийных изданий. В той же колонне – десятилетия разоблачавший американский образ жизни фельетонист: благополучно легализовавшись в прежней империи зла, он через несколько лет спокойно публикуется в той же самой газете, не очень изменяя предмет и стиль, но теперь его фельетоны предлагаются как снисходительный, ироничный комментарий издержек американского образа жизни.
Кроме идеологических (измена) или этических (прохвосты, вторая древнейшая профессия) оценок возможны и иные объяснения этого феномена.
Подлинный, органический журналист-репортер, а не работник идеологического фронта обладает особым мировоззрением. Репортер имеет дело с фактами, а не убеждениями, объясняя их ближайшим контекстом.
Он – философ новости и, значит, объективно опирается на идею изменения, прогресса. Однако он всегда существует в ближайшем социальном и культурном контексте. Он борется, защищает права, критикует, являясь частью той же самой социальной структуры, оставаясь внутри ее. Комментируют, анализируют и фантазируют уже другие.
«Слова и иллюзии гибнут, факты остаются», – сформулировал Писарев принцип эмпирической, позитивистской философии.
Идеи и социальные структуры меняются, новости остаются, – мог бы переформулировать этот принцип настоящий журналист.
Предисловие к «Москве и москвичам» Гиляровский начинает цитатой из «Бориса Годунова»: «Минувшее проходит предо мною…». Почти сразу он переделывает ее: «…Грядущее проходит предо мною…». А в самом конце двухстраничного текста поминает еще и Блока, определяя себя как человека, живущего «на грани двух столетий, на переломе двух миров».
Так уже в начале книги определяется точка зрения Гиляровского на предмет рассказа. Он приветствует преобразование страны и Москвы и, в общем, повторяет все риторические клише тридцатых годов. «Там, где недавно, еще на моей памяти, были болота, теперь – асфальтированные улицы, прямые, широкие. Исчезают нестройные ряды устарелых домишек, на их месте растут новые, огромные дворцы. Один за другим поднимаются первоклассные заводы. Недавние гнилые окраины уже слились с центром и почти не уступают ему по благоустройству, а ближние деревни становятся участками столицы. В них входят стадионы – эти московские колизеи, где десятки и сотни тысяч здоровой молодежи развивают свои силы, подготовляют себя к геройским подвигам и во льдах Арктики, и в мертвой пустыне Кара-Кумов, и на “Крыше мира”, и в ледниках Кавказа.
Москва вводится в план. Но чтобы создать новую Москву на месте старой, почти тысячу лет строившейся кусочками, где какой удобен для строителя, нужны особые, невиданные доселе силы…
Это стало возможно только в стране, где Советская власть».
Однако и на старую Москву, в которой Гиляровский прожил большую часть своей жизни, которую многократно исходил вдоль и поперек, он тоже смотрит заинтересованно-любовным взглядом, исключающим как идеализацию, так и обличение. Минувшее и грядущее не вступают друг с другом в смертельную схватку (хотя объективно одно уничтожает другое), а мирно сосуществуют – в реальности и в памяти – подчиняясь (впрочем, прямо не формулируемой) идее прогресса.
Особенностью книги Гиляровского, ее главной удачей стала да конца проведенная в ней позиция репортера, впрочем, ведущего теперь репортаж из прошлого.
Для репортера характерна еще одна важная особенность зрения: событие он видит лучше, чем человека; а человека забавного, примечательного – лучше, чем замечательного, глубокого.
В книге «Друзья и встречи» есть очерк «Антоша Чехонте», очень важный для Гиляровского, потому что он считал Чехова и его семейство самым близким, едва ли не единственным прочным знакомством своей бурной журналистской жизни.
Очерк начинается общим рассуждением: «О встречах моей юности я начал писать через десятки лет. Они ярко встали передо мной только издали. Фигуры в этих встречах бывали крупные, вблизи их разглядеть было нелегко; да и водоворот жизни, в котором я тогда крутился, не давал, собственно, возможности рассмотреть ни крупного, ни мелкого.
В те времена героями моими были морской волк Китаев и разбойничий атаман Репка. Да и в своей среде они выделялись, были тоже героями. Вот почему и писать о них было легко.
Не то – Чехов. О нем мне писать не легко. Он вырос передо мной только в тот день, когда я получил поразившую меня телеграмму о его смерти и тотчас же отдался воспоминаниям о нем».
В этих воспоминаниях приведено несколько забавных анекдотов о чеховской юности и прототипах его рассказов, трогательно рассказано о последней встрече. Но и проговорки («разные мы с ним были люди», «последнее время мы… отдалились друг от друга») оказываются абсолютно справедливыми. Чехов Гиляровского произносит большой идеологически выдержанный монолог о Разине и Пугачеве («Ведь на каждой станице таится свой Стенька Разин, а в каждой деревне свой Пугачев найдется…»). А заканчивает мемуарист предположением от себя: если бы «друг юных дней» дожил до современности и увидел праздничное шествие молодежи с красными флагами, «он, автор “Хмурых людей”, написал бы книгу “Жизнерадостные люди”».
Чехов видел и понимал своего товарища гораздо лучше, не приписывая ему монологов о борьбе с царизмом, а погружая его в быт, четко обозначая динамику, диалектику его характера и поведения. «Гиляровский налетел на меня вихрем и сообщил, что познакомился с Вами. Очень хвалил Вас. Я знаю его уже почти 20 лет, мы с ним вместе начали в Москве нашу карьеру, и я пригляделся к нему весьма достаточно. В нем есть кое-что ноздрёвское, беспокойное, шумливое, но человек это простодушный, чистый сердцем, и в нем совершенно отсутствует элемент предательства, столь присущий господам газетчикам. Анекдоты рассказывает он непрерывно, носит часы с похабной панорамой и, когда бывает в ударе, показывает карточные фокусы» (Горькому, 24 августа 1899).
Гиляровский же лучше Чехова понимает издателя «Московского листка» Н. И. Пастухова, «безграмотного редактора на фоне безграмотных читателей, понявших и полюбивших этого человека, умевшего говорить на их языке», который тем не менее оказывается, по мнению Гиляровского, одним из самых ярких, чисто московских типов за последние полстолетия». Пастухову посвящен самый большой и интересный очерк в «Москве газетной». Его грубость, прижимистость, необразованность, страх перед власть имущими, как и преданность газете, фантастическая работоспособность, помощь ближним изображаются в цепочке колоритных анекдотов. А последние годы его жизни – случайное убийство мальчишки и несчастья, преследующие его семью, – представлены как трагедия рока.