Литературные зеркала - Абрам Вулис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки нельзя пройти мимо очередного поразительного совпадения. Борхес воспринимает у Чаянова (вероятнее всего, ничего из Чаянова и о Чаянове не зная) обостренный интерес к зеркалу как к средству аналитического проникновения в тайны действительности. Бесчисленные зеркала Борхеса — непроизвольные отблески «Венецианского зеркала», где высказана догадка куда более суровая, даже жестокая, чем может показаться: производное человека, отражение человека может при определенных условиях обратиться в самостоятельную силу, вознесшуюся над человеком.
В «Венецианском зеркале» Чаянов, безусловно, следует литературной традиции, только на сей раз не Гофмана — скорее Андерсена. Вспомним, сколько зеркал расставлено по сказочным апартаментам великого датчанина: у зеркала предается рефлексии голый король, в зеркале опознает в себе лебедя гадкий утенок, осколок «злого» зеркала замораживает сердце доброго мальчика. И «Тень», которую модернизирует Чаянов, опережая Е. Шварца, — тоже Андерсен. Но у Чаянова образ взбунтовавшегося двойника получает новый смысл: это не столько психологическое явление, сколько социально-политическое. Неуправляемые результаты человеческой деятельности наносят непоправимый вред самим «деятелям», становясь Големом, чудовищем Франкенштейна, поднявшимся на своего творца. Удивительно ли, что эти образы создал именно Чаянов, мыслитель и ученый?
«Зеркальность», присущая повести о взбунтовавшемся двойнике, свойственна и другим частям «гофманиады», на что намекают даже названия повестей с их неизменным «или»: «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей» и прочее. Это «или» симптоматично. Оно выдает умение Чаянова видеть жизнь в двух планах: внешнем, авантюрно-беззаботном — и глубинном, сущностном. Второй план рисуется писателю в таинственных тонах — как некое Зазеркалье. И здесь он тоже выступает продолжателем традиции, у истоков которой в числе прочих ученый Доджсон — он же писатель Кэрролл.
Есть у этой традиции и наследники. Назову Андрея Битова с его «зеркальной» повестью «Преподаватель симметрии», публикуемой в «Юности» от имени вымышленного повествователя (Э. Тайрд-Боффина).
Замысел Битова заявлен с очевидной, я бы даже сказал, рискованной декларативностью. Заглавие «Преподаватель симметрии» оказывается — при первом же прикосновении к вещи — характеристикой художественного подхода, изобразительного принципа, никак не содержания, никак не того, о чем повествуют эпизоды, предлагаемые нам как частица некоего гипотетического, то ли существующего, то ли не существующего, целого, археологические осколки, окаменевшая палеонтология. Заглавие отчуждено от сюжета, вынесено над ним — и чуть-чуть в сторону — как математический ранг, как знак возведения в степень. Поскольку вымышленный английский автор «Преподавателя симметрии» своим именем сразу настраивает на мистификацию, то на розыгрыш ориентируют и сами эти слова в их неожиданном сочетании («преподаватель» чего? математики? музыки? — да нет же, дисциплины невероятной, более того, несуществующей — «симметрии»!).
Нарочитость авторской позиции (или позы?) выражена и внелитературными средствами: например, оформительской подачей произведения на страницах журнала — парными изображениями людей, зеркал, негативов и позитивов, опрокинутыми, как отражение в пруду (или в луже) фигурами — и такими же фигурами в «нормальных», «вертикальных» вариантах. Венчает этот парад иллюстраций, как бы намекающий на нечто многозначительное и таинственное, портрет автора, писатель Андрей Битов в овале. Настоящий автор — и портрет настоящий: фотография, не какой-нибудь условный рисунок, тоненькая истаивающая линия, готовая при первом толчке извне сорваться в пропасть или обратиться в карикатуру, то есть опять-таки пропасть.
Было бы, однако, ошибкой полагать, что игривость иллюстративного решения продолжится в тексте (либо, допустим, продолжает текст). Ничуть не бывало: в тексте никакой (ну — самый минимум!) игривости, что вовсе не исключает игры — в общеэстетическом смысле слова. Ожидающий от «Преподавателя симметрии» легкого чтения наверняка разочаруется: переняв у Борхеса иные его концепции (почему-то их хочется назвать «замашками» из-за показного апломба, что ли), Битов, увы, не позарился на его научно-фантастическое (и, в придачу, авантюрно-афористическое) изящество. Если у Борхеса трактат о трактате — это «минус на минус дает плюс», то у Битова — это трактат, то есть минус в виде минуса.
Говорю это не в укор Битову — и не в похвалу. У него, наверное, нет цели получать из минусов плюсы. Цель у него, подозреваю, совсем иная: создать свою собственную сферу видения — я бы даже сказал, свой мир. Так или иначе, претензия на индивидуальный участок заявлена, прииски застолблены, и в радиусе стольких-то километров (а лучше сказать — миль) учреждается совершенно неповторимая атмосфера (хотя и повторяющая на молекулярном уровне Борхеса). Соответственно — изменена привычная механика, обновлена общечеловеческая этика, и еще много каких корректив к нашему привычному микрокосму добавлено. И новый микро-(или макро-?)косм предстает перед нами как новый материк, то ли Атлантида, то ли Антарктида. Так что на первых порах возникает опасение, что туда простому смертному не попасть или, очутившись там, ничего не понять, ладно бы, хоть в живых остаться, не задохнуться, не споткнуться, голову не сломать.
Но и недолгой экскурсии во владения Тайрд-Боффина нам хватит, дабы открыть: это давно всем знакомое зазеркалье, и законы на его территории правят те же, что у старого доброго Кэрролла. Ключ к Зазеркалью Тайрд-Боффина. подобно многим детективным ключам, с самого начала пребывает, чуть ли не валяется рядом с нами, в двух шагах от нас. Поозиравшись в растерянности по сторонам, мы вдруг его находим на самом видном месте. Симметрия — или, если угодно, зеркало, пушкинское зеркальце, которое «мне всю правду расскажи!».
Блуждайте по темным закоулкам этого вновь обретенного рая (или ада) сколько заблагорассудится, но вам нипочем не узнать, рай простерся перед путником или ад, пока не начнете пользоваться правилами симметрии, любезно введенными в конституцию своего произведения самим создателем. То ли Тайрд-Боффином, то ли Андреем Битовым, то ли вообще кем-нибудь третьим, кого не называют, а называя, подразумевают большую букву: Создатель.
Но вот правила симметрии пущены в ход, и загадочный мир Зазеркалья преображается, расставляя акценты, предметы и героев так, как сие предусмотрено нравственной сверхзадачей «Преподавателя…» (не он ли, кстати, состоит при повести (романе?) создателем?!). И вдруг выясняется, что все гораздо проще, чем мерещилось издали, что все в конце концов может быть сведено к лаконичной и вполне гравюрной в своей лаконичности притче.
Эпизод, именуемый «Вид неба Трои», тот самый, где фигурируют абстрактная, хотя и прекрасная Елена да конкретная Эвридика (проще — Дика), нетрудно истолковать как конфликт между идеалом и реальностью. При желании возможен и басенно-пословичный вывод. Простенькая мораль типа: «Лучше синицу в руки, чем журавля в небе!» Дана некая двойственность, повороты налево и направо, альтернатива. И надо предпочесть одно, надо выбрать между тем и этим.
Аналогичная вивисекция даст аналогичные результаты и в других случаях.
Эпизод «О — цифра или буква?» предлагает нам противопоставление разных духовностей: показной, псевдоинтеллигентской — и подлинной, внутренней. От имени первой выступает доктор Роберт Давин (чем-то напоминающий либералов из Фолкнера или Сэлинджера), вторую воплощает, а отчасти и провозглашает Тони Бадивер, по прозвищу Гумми, тот самый, кого со всех сторон спрашивают: «Ты что, с Луны свалился?» (этот похож на «чудиков» Шукшина). «Лунная» духовность оказывается, по Тайрд-Боффину, предпочтительнее интеллигентской.
Третий эпизод — «Битва при Эйзете» — в большей мере приближен к комической буффонаде, нежели два предыдущих, благодаря чему в нем просматриваются отчетливые черты пародийной стилизации: то «Кондуитом и Швамбранией» повеет, то Окуджавой с его «Бумажным солдатиком» или песенкой, что начинается словами: «В поход на чужую страну собирался король, ему королева мешок сухарей насушила…» Однако в целом концепция этой миниатюры не исчерпывается мотивами переоблачения маленького человека в повелителя вселенной (на том основании, что он «командует» энциклопедией со всем ее обширным аппаратом, человеческим контингентом и прочими аксессуарами Ойкумены).
Институт ряженых всегда сулит стороннему наблюдателю обилие забавных, поучительных контрастов — между разными обликами одного и того же персонажа, между одним и тем же фанатизмом в разных персонажах. И Тайрд-Боффин одержим своей способностью абстрагировать, как Гумми — своей тайной способностью летать (в подражание, скажем, героям и героиням Шагала). Поэтому он не хочет довольствоваться малыми радостями водевильного смеха, провозглашая: внутренний мир человека, отдельной личности, не менее богат и велик, нежели любая, пускай хоть самая обширная империя. И наоборот: империя не богаче… и т. д. И, стало быть, величие — суета, подвиг — рутина, король Варфоломей — скромный работник издательского фронта, составитель справочных книжек, которые отвечают на все вопросы, наводящие, риторические и «по существу», а не отвечают только на один вопрос: «В чем же человеческое счастье?» Вообще и в частности — для Варфоломея. Так Варфоломей на миг уподобляется знакомым персонажам сегодняшней литературы — да хоть тому же герою «Гладиатора» С. Есина. Уподобляется, чтоб тотчас «распо-добиться», вернувшись к безмятежным будням короля.