Годы эмиграции - Марк Вишняк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это встретило неодобрение со стороны тех, кто разделял взгляды Ульянова или сочувствовал ему. Все же обсуждение продолжало протекать вполне благопристойно, пока очередь не дошла до бывшего моим приятелем до этого момента, моего соседа в Нью-Йорке, с которым вместе я и на собрание пришел, Гуля. Он заявил, что от моих слов пахнуло "жандармским дознанием" ... Не больше и не меньше. Я хотел немедленно покинуть собрание, но удержался. Когда же Гуль закончил свою филиппику, а Гринберг в двойном качестве - председателя и хозяина - не оградил чести и достоинства приглашенного им участника собрания, не остановил {255} зарвавшегося оратора, я поклонился хозяйке и вышел. За мной вслед выбежал хозяин со словами: "Куда вы? Роман Борисович Гуль сейчас пойдет с вами!" - на что я отозвался: "Нет, я пойду один!"
Происшедшее, конечно, не осталось секретом в русской колонии. И в Комитете Радио Освобождение, где, вместе с Гулем, Коряковым, работали и расположенные ко мне в то время Давид Шуб, протоиерей А. Шмеман, последние стали пытаться наладить хотя бы деловые отношения между мной и Гулем.
Момент был критический для "Нового Журнала": после смерти долголетнего редактора Карповича и длительного "междуцарствия", необходимо было образовать новую редакцию - единоличную или коллективную. Этим вопросом были озабочены не только нью-йоркские сотрудники и друзья журнала, но и иногородние и не только в Америке. Ко мне обращались устно и письменно авторитетнейшие сотрудники журнала в Нью-Йорке и Париже с указанием, что я, "конечно", естественный и наиболее подходящий преемник Карповича, как редактор "Нового Журнала", а если было бы решено, что необходима коллективная редакция, то, "конечно", я не могу не быть в ее составе.
В результате, видимо, воздействия в Комитете Радио Освобождения, Гуль позвонил ко мне и, не извинившись, заявил, что берет назад сказанное у Гринбергов. Я поблагодарил его, но прибавил, что считал бы необходимым, чтобы он об этом хоть кому-либо сообщил в письменном виде, "для протокола", как говорится, чтобы зафиксировать его слова, - хотя бы, предложил я, только председательствовавшему на собрании Гринбергу. А то что же получается: оскорбление нанесено публично, а обратно оно взято частным образом, по телефону, "на ушко" пострадавшему?!.
Гуль с этим не согласился и, как выяснилось позднее, даже обиделся и возмутился: его слова, значит недостаточно!? Как бы то ни было, фактически отношения восстановились и, когда состоялось ближайшее заседание Корпорации "Нового Журнала", - как обычно на квартире секретаря журнала, - для решения вопроса о новой редакции, я на собрание пришел и с Гулем поздоровался. Надо еще добавить, что до собрания ко мне звонил по телефону Шуб и высказывал мнение, что редакцию надо составить из трех лиц: Тимашева, меня и Гуля. На это я заметил, что это не так просто: после того, что произошло между мной и Гулем, - мне трудно будет работать с ним. Ни "да", ни "нет" я не сказал. Не знаю, по собственному ли умозаключению или по подсказке со стороны, но Шуб, видимо, решил, что это означает "нет" и, не запрашивая и не предупреждая меня, когда поставлен был вопрос о редакции, предложил составить редакцию из трех лиц: Тимашева, Денике и Гуля. Зная, как Шуб относился к Денике, а Денике - к Шубу, не думаю, чтобы этот план был личной выдумкой Шуба.
В дальнейшем обсуждении А. Гольденвейзер предложил включить в редакцию и меня, а Денике рекомендовал прибавить и Шмемана. Когда же очередь дошла до Гуля, он произнес целую речь. Начав с того, что пятеро в редакции хуже четверых, четверо хуже {256} троих и т. д., а лучше всего была бы единоличная редакция, - Гуль сделал уступку и признал, что, так как нет никого, кто мог бы заменить покойного единоличного редактора Карповича, приходится по необходимости мириться с коллективом в его наименьшем, то есть трехчленном, составе. Затем последовала длинная филиппика лично против меня, столь же неожиданная, сколь и вызывающая.
Не могу, конечно, воспроизвести ее дословно и даже полностью. Суть сводилась к тому, что у меня невозможный характер и он, Гуль, годами работавший, а в последние годы и совещавшийся со мной, будучи секретарем журнала, не в состоянии работать совместно, как соредактор. Отсюда, в качестве невысказанного, но самоочевидного вывода, - собранию предстояло сделать выбор между ним и мною. С речью Гуля обсуждение, как составить редакцию, по существу кончилось.
Доктора Поварского при этом не было, - он уехал, когда, не предвидя случившегося и не желая мешать заслуженному отдыху в конце недели обремененного практикой и иными заботами друга моего, я заверил его, что ничего серьезного, что требовало бы его присутствия и участия в голосовании, не предстоит. При голосовании предложение Шуба составить редакцию из Тимашева, Денике и Гуля собрало все голоса, кроме Григория Максимовича Лунца и моего.
С Гулем и его супругой мы с женой познакомились, когда они приехали в Нью-Йорк в 1952 году и поселились в том же доме, где и мы, только в соседнем подъезде. Мы скоро сошлись ближе. Он был даровитый человек и автор. К сожалению, одной из характерных для него черт было и осталось недостаточно учтенное не только мною, неустойчивое и безответственное отношение к идеям и людям, к другим и себе самому, к тому, что, в частности, становилось, иногда на очень непродолжительное время, его собственным политическим верованием или убеждением.
С чрезвычайной легкостью неоднократно менял он свои "вехи", политические и личные, приходил и уходил, нередко с шумом и треском, бранясь и ссорясь с вчерашними единомышленниками: ген. Деникиным, Мельгуновым, Николаевским, Далиным, Керенским. Перед всеми названными, кроме Деникина, я неизменно защищал его, до собственного печального опыта.
Задумываясь над непонятной и неожиданной атакой Гуля, я предположил, что главным, может быть даже не вполне осознанным, мотивом его, было заполучить в свои руки "Новый Журнал", стать вторым, если не лучшим, "Карповичем" (После смерти Денике и выхода из редакции Тимашева, по болезни, единоличная или, по Гулю, "лучшая" возможность и осуществилась: с 88-й Книги "Новый Журнал" редактируется единолично Романом Гулем, формально утвержденным редактором на заседании Корпорации 13 ноября 1966 года.).
Что этот мотив не был ему чужд, в этом я и сейчас убежден. Но одновременно с этой, естественной, версией возникла и другая - "официозная", опирающаяся на свидетельство жены Гуля. Когда Коварский вернулся с {257} отдыха и узнал о происшедшем на заседании Корпорации, он телефонировал Гулю, чтобы выслушать, как тот воспринял происшедшее, что будет с "Новым Журналом"? Гуля не было дома, и Ольга Андреевна простодушно пояснила, что выходка мужа была реакцией на мою критическую статью (в "Социалистическом Вестнике" и "Русской Мысли") о переизданной в новом варианте старой книге Гуля о знаменитом эсеровском террористе-провокаторе Азефе. "Непонятно, почему Вишняк так отнесся к книге, когда даже Чернов ничего не сказал"
По выходе "исторического романа" "Азеф" его автор подарил мне экземпляр с надписью: "Дорогому М. В. В. для разноса. Дружески". Подпись. Я тут же осведомился, хочет ли он, чтобы я написал о книге. Он ответил: "Сейчас нет!.." Он скажет, когда захочет. Оказалось, он условился уже об отзыве в "Русской Мысли" с Ириной Одоевцевой, которая и "отозвалась" об "Азефе" восторженно.
После появления этого отзыва Гуль поднял семафор и заявил: путь для меня свободен - могу писать. Когда же я книгу прочел, я ее не одобрил и возмутился тем, что о ней и ее авторе написали сослуживец Гуля по Радио Освобождение Завалишин и пресловутый Ульянов. Завалишин считал, что своим "Азефом" "автор заполнил пробел, образовавшийся в эмигрантской литературе после смерти Алданова". Ульянов же совсем хватил через край: отдал предпочтение Гулю перед А. Толстым и П. Щеголевым и, сравнивая Азефа у Гуля с Гекатой у Шекспира и "Бесами", без стеснения заявил: "что Достоевскому предстало как прозрение, то здесь (в "Азефе") усмотрено в истории, в фактах, в воплощении". Завалишин снисходительно допускал, что в революционной среде, как во всякой другой, "могут быть святые и мерзавцы, нравственно чистые и аморальные люди". Но как только революционеры "углубляются в партийную работу, для них исчезает всё человеческое" в человеке! Ульянов не мог не перещеголять его и удостоверил, как историк по профессии, что Гуль в "Азефе", "как бы развязывает язык истории". В "Азефе" показано, как "отвратителен" не один Азеф, а "само подполье с его хлыстовской навинченностью и экзальтацией, вместо подлинного подъема".
Поскольку "исторический роман" Гуля рассчитан был на интерес к низменным страстям, болезненным и уродливым, я воспринял его как политическую Лолиту, имевшую дело тоже с низменными страстями, но совсем другого порядка. Не могу сказать, что именно подвинуло Гуля от дружбы со мной перейти к резкому отталкиванию: снедавшее ли его честолюбие, сочувствие ли к якобы невинно пострадавшему Ульянову или неблагоприятный мой отзыв о его "Азефе", вероятнее всего то, другое и третье вместе.