Лев Толстой - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он дал Оленину свои мечты про Марьяну, он по-разному решал, должна она быть богатая или бедная; он сразу знал, что у Оленина есть соперник; придумывал, что Марьяна принимает православие; предполагал, что Оленин примет старую веру.
И все это не выходило.
Писался роман, был создан план романа в трех частях, были намечены сцены, которые происходили в Тифлисе, там, где побывал Толстой. Оленин в этом городе оказался удачливей Толстого; у него были великосветские связи. Тогда Толстой осуществлял в планах романа мечты о связях с высокой аристократией.
Роман шел рядом с жизнью Толстого.
Кирка – соперник Оленина, убегает в Чечню, становится абреком, возвращается в станицу, совершает убийство; его казнят. Марьяна убивала Оленина, который был ни в чем не виноват, и, может быть, солдат, влюбленный в Марьяну, принимал на себя вину.
Но роман не был написан, потому что Толстой был реалистом, а места на свете для продолжения романа не было: это был бы уже роман о случайности.
Конец с убийствами не был осуществлен так же, как не осуществилась и утопия.
Роман менял названия: «Беглец», «Беглый казак», «Казаки».
Старый ловелас и житейски опытный человек, Андрей Евстафьевич Берс не был доволен «Казаками», о чем и сообщил зятю Толстому через свою дочь. Он считал, что писатель недостаточно знал действительность.
«Видно, мало времени пробыл в станице, недостало времени отдельно изучить какую-нибудь Марьяну, да и бог знает, стоит ли она того, чтобы изучать ее с нравственной стороны. Я думаю, они все на один лад. Их нервная система совершенно соответственна их мускулам и так же неприступна к нежным и благородным чувствам, как и их горы».
Письмо это показалось дочери врача настолько замечательным, что Татьяна Берс (Кузминская) приводит его под заглавием «Письма отца» в книге «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне».
«Казаки» были для Берсов делом чужим, дьявольским именно потому, что в них рассказывалось про любовь к крестьянке.
Эта книга вызывала ревность Софьи Андреевны.
Ревность Софьи Андреевны избирательная; вероятно, она понимает, к кому надо ревновать. Она не ревнует Толстого к Валерии Арсеньевой. Она пишет: «Перечитывала его письма к В. А. Еще молодо было, любил не ее, а любовь и жизнь семейную… И, прочтя его письма, я как-то не ревновала, точно это был не он и никак не В., а женщина, которую он должен был любить, скорее я, чем В.»
К графине Александре Андреевне Толстой, камер-фрейлине двора, Софья Андреевна не ревнует, хотя, кажется, думает, что роман был. Ревность Софьи Андреевны к А. А. Толстой пришла позже, когда Софья Андреевна, разбирая в отсутствие мужа его бумаги, сопоставила письма Александры Андреевны с ответными письмами мужа, но и тогда ревность носила несколько почтительный характер.
Софья Андреевна как бы признавала аристократическое превосходство фрейлины двора над собой.
17 октября 1863 года Софья Андреевна записывает:
«Мне хотелось бы всего его охватить, понять, чтоб он был со мною так, как был с Alexandrine, а я знаю, что этого нельзя, и не оскорбляюсь, а мирюсь с тем, что я для этого и молода и глупа и не довольно поэтична. А чтоб быть такой, как Alexandrine, исключая врожденных данных, надо быть и старше, и бездетной, и даже незамужней. Я бы не оскорбилась тем, что у них была бы переписка в прежнем духе, а мне только грустно было бы, что она подумает, что жена Левы, кроме детской и легких будничных отношений, ни на что не способна. А я знаю, что как бы я ревнива ни была, ревнива к душе его, а Alexandrine из жизни не вычеркнешь, и не надо – она играла хорошую роль, на которую я не способна… Я бы хотела с ней поближе познакомиться. Сочла ли бы она меня достойной его?»
Тут черта не подводится. Не то чувство в отношении к Марьяне и к Аксинье.
20 марта 1865 года Софья Андреевна записывает:
«Нынче опять спохватилась, читая критику на „Казаков“ и вспоминая роман, что я – граница всему, а жизнь, любовь, молодость, все это было для казачек и других женщин».
В отношении к Аксинье тоже слепая ненависть и мечта о самоубийстве или убийстве.
16 декабря 1862 года запись, вызванная перечитыванием дневника Толстого от 10–13 мая 1858 года: «Мне кажется, я когда-нибудь себя хвачу от ревности. „Влюблен как никогда!“ И просто баба толстая, белая, ужасно. Я с таким удовольствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар – легко, пока нет ребенка».
Это не проходило.
14 января 1863 года запись, сделанная в Москве: «Я сегодня видела такой неприятный сон. Пришли к нам в какой-то огромный сад наши ясенские деревенские девушки и бабы, а одеты они все, как барыни. Выходили откуда-то одна за другой, последняя вышла Аксинья в черном шелковом платье. Я с ней заговорила, и такая меня злость взяла, что я откуда-то достала ее ребенка и стала рвать его на клочки. И ноги, голову – все оторвала, а сама в страшном бешенстве. Пришел Левочка, я говорю ему, что меня в Сибирь сошлют, а он собрал ноги, руки, все части и говорит, что ничего, это кукла. Я посмотрела, и в самом деле: вместо тела всё хлопки и лайка. И так мне досадно стало».
Запись не случайная, такая расторможенность ненависти бывала у Софьи Андреевны не только во сне.
Женитьба на барышне
В тогдашнем Кремле, старой крепости опального города, за тихими, мощенными булыжником двориками, жил врач с довольно хорошей практикой – Андрей Евстафьевич Берс.
Многоугольные дворики поросли травой, но были хорошо вымощены; через них ходили офицеры садиться под арест на гауптвахту – в ордокансгауз.
По воспоминаниям Татьяны Кузминской можно составить впечатление, что квартира Берсов в Кремле была очень комфортабельна, что в ней давали домашние спектакли, собирались гости. Ей изменяла память.
Софья Андреевна Толстая в записях реальных и точных вспоминает: «Раз вечером я тихонько вошла к матери за перегородку в ее спальне».
Толстой как-то раз, говоря с учителем своих детей Ивакиным, жаловался на роскошь, к которой начали привыкать люди в конце XIX века. Кстати, он вспомнил о старине:
«Прежде, например, семейство Барсов (то есть его тестя) жило, как живет самая обыкновенная чиновничья семья, как не стала бы жить теперь. Вся квартира состояла из одного какого-то коридора, дверь с лестницы вела прямо в столовую, кабинет самого владыки был – негде повернуться, барышни спали на каких-то пыльных, просиженных диванах, нынешний англичанин м-р Vater-closet назывался тогда еще по-русски. Теперь это было бы немыслимо. Немыслимо, чтобы к доктору больные ходили по животрепещущей лестнице, проваливались, чтобы в комнате висела люстра, о которую мог задеть головой даже среднего роста человек, так что больной, если не провалится на лестнице, то непременно расшибет себе голову о люстру – все это теперь считается невозможным, а это-то и есть роскошь».