Вооруженные силы на Юге России - Коллектив авторов -- История
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бесстрашным и хладнокровным смельчаком был и артиллерийский полковник Туцевич. Вот с кого можно было бы писать образ классического белогвардейца. Сухощавый, с тонким лицом, выдержанный, даже парадный со своим белым воротничком и манжетами. В Великую войну он был офицером 26-й артиллерийской бригады. Это была законченная фигура офицера Императорской армии. Белогвардеец был в его серых, холодных и пристальных глазах, в сухой фигуре и в ясности его духа, в его джентльменстве, в его неумолимом чувстве долга.
С такими, как Туцевич, красные расправлялись беспощадно за одну только их более красивую породу. В нем не было ничего подчеркнутого; самый склад его натуры был таким отчетливым, точно он был вычеканен из одного куска светлого металла.
Как часто я любовался его мужественным хладнокровием и его красивой кавалерийской посадкой, когда он скакал в огне в сопровождении своего громадного Климчука. Я любовался и простотою Ту-цевича, сочетанием непоколебимого мужества с добродушием, даже нежностью и какой-то детской чистотой.
На 1-й офицерской батарее у нас был, можно сказать, артиллерийский монастырь. Дисциплину там довели до сверкания, а чистоту до лазаретной щепетильности. Нравы были отшельнические. На батарею принимали одних холостяков, женатых же ни за что. А женский пол не допускали к батарее ближе чем на пушечный выстрел. Такой монастырь был заведен Туцевичем.
У него считалось уже проступком, если один брал у другого в долг, скажем, до четверга, а отдавал в субботу. Достаточно; не сдержал честного слова. Бывали случаи, что за одно это удаляли с батареи.
Меня, пехотинца, особенно трогало, что Туцевич всей душой страдал за пехоту, жалел ее; его мучили ее жестокие потери. Солдаты обожали сдержанного, даже холодного с виду командира за его совершенную справедливость. И правда, хорошо и радостно было стоять с ним в огне.
Туцевич был убит при взятии Лозовой нашим случайным разрывом. Стреляла пушка полковника Думбадзе. Снаряд, задев за телеграфный провод, разорвался за головой Туцевича. Его изрешетило. У артиллеристов поднялась паника. Люди под огнем смешались в толпу. Только резкие окрики командиров заставили их вернуться к брошенным пушкам.
Я подошел к Туцевичу. Вокруг вытоптанная пыльная трава была в крови. Он кончался. Я накрыл фуражкой его голову. Над ним стоял подпрапорщик Климчук, громадный пожилой солдат, темный от загара.
— Господин полковник, возьмите меня отсюда, — сказал он внезапно.
— Что ты, куда?
— В пехоту. Не могу оставаться на батарее. Все о нем будет напоминать. Не могу.
Туцевич скончался. Подпрапорщик Климчук, когда мы взяли у красных бронепоезд, был назначен туда фельдфебелем солдатской команды, а командовал бронепоездом артиллерийский капитан Ринке, такой же совершенный воин, как Туцевич.
Наступление унесло нас и с Лозовой. В начале июня я привел свой батальон в Изюм, где был весь полк. Сказать ли о том, что, когда батальон подходил эшелоном к Изюмскому вокзалу, послышались звуки музыки и мы увидели полковой оркестр и офицерскую роту, выстроенные на перроне; впереди командир полка полковник Руммель.
«Кого-то встречают музыкой», — думали мы, выгружаясь. Я вышел из вагона, недоуменно оглядываясь. Но тут командир офицерской роты скомандовал:
— Рота, смирно, слушай, на краул!
И подошел ко мне с рапортом. Музыкой и почетным караулом встречали, оказывается, мой 1-й батальон за его доблестный марш на Лозовую, за его 100 верст в два дня, по красным тылам. Я немного оторопел, но принял, как полагается, рапорт и пропустил офицерскую роту церемониальным маршем. С оркестром музыки мы вступили в Изюм. Должен сказать, что такая нечаянная встреча с почетным караулом была единственной за всю мою военную жизнь.
В Изюме мы отдохнули от души. Днем был полковой обед, вечером нам дала отличный ужин офицерская рота. Как молодо мы смеялись, как беззаботно шумела беседа за обильными столами. Во всех нас, можно сказать, еще шумел боевой ветер, трепет огня.
В самом разгаре ужина был получен приказ: немедленно грузиться и наступать на Харьков. Я помню, с каким «Ура!» поднялись все из-за столов. Мы двинулись ночью со страшной стремительностью. Так бывает в грозе. Ее удары, перекаты все учащаются, затихают на мгновение, как будто напрягаясь, и обрушиваются одним разрешительным ударом. Таким разрешительным ударом наступления был Харьков.
Едва светало, еще ходили табуны холодного пара, когда 1-й батальон стал сгружаться на полустанке под Харьковом, где стоял в селе наш сводно-стрелковый полк. Стрелки спали на улице, в сене, у тачанок. Накануне сводный стрелковый полк наступал на Харьков, но неудачно и отошел в расстройстве, с потерями.
Батальон сгружался, а я поскакал в штаб полка. На белых хатах и на плетнях, по самому низу, уже светилось желтое, прохладное солнце; за селом легла полоса холодной, точно умытой зари. Сады дымились росой. Вдруг бодрое «Ура!» раздалось в ясном воздухе. У одной из хат стоят солдаты, машут малиновыми фуражками.
Это была наша 1-я батарея, которая раньше нас была придана сводным стрелкам из Изюма. Дроздовцы в чужом полку, да еще со вчерашней неудачей, натерпелись многого, потому и встретили радостными воплями свой батальон, пришедший к ним на самой заре.
Зато командир сводно-стрелкового полка полковник Гравицкий, заспанный и бледный, встретил меня недружелюбно. Я передал ему приказ о наступлении. Гравицкий усмехнулся и, рассматривая ногти, стал дерзко и холодно бранить начальство, командование, штабы. Им, мол, легко писать такие приказы, не зная боевой обстановки, а Харькова нам не взять никак. С нашими силами нечего туда и соваться.
Я выслушал его, потом сказал:
— Но приказ есть приказ. Выполнять мы его должны. В шесть утра я начинаю наступление.
Гравицкий осмотрел меня с головы до ног с усмешкой:
— Как вам угодно, дело ваше.
— Я знаю. Но какое направление вы считаете самым опасным для наступления?
— Правый фланг, а что?
— Правый? Хорошо. Я буду наступать на правом. Зато