Невидимый град - Валерия Пришвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот, мы читали „Остров Достоверности“, спорили о пространстве, я слабо возражал, а больше соглашался. Прошло два месяца, и вот внезапно налетает множество мыслей о пространстве. Оказывается, мое мнение было верно, в пользу его приводятся готовые доказательства, новое понимание формируется в целую теорию. Мало того, оказывается, это — русское понимание пространства, отличное от западного, как и от античного. Это — осознание того понимания, которое выражено в русской архитектуре и живописи, особенно в иконописи. Пусть это кажется слишком смелым, но я не могу умалять важности нового апокалиптического понимания пространства, оно — не мое, я прочел его главным образом в иконах.
Теперь спрашиваю себя: где тут обдумывание, размышление? Очень мало, оно нужно лишь при связывании накопляющихся фрагментов, и именно ему-то обязаны своим возникновением те натянутые и скучные рассуждения, которыми соединяются и упорядочиваются искры умозрений.
Собственно, тут мне представляется дело так: поэты плетут венки из живых цветов. Цветы они срывают, им нечего обдумывать, надо только выбирать в бесконечном разнообразии видимого им мира или получать, если беден, то, что случайно дается, и „рукой рассеянной“, по Пушкину, вплетать их в общую цепь.
А философы — ювелиры. Они куют венцы из драгоценных камней. Цветов больше, чем камней, они разнообразней, камней не так много, оттого философы обращаются почти с одними и теми же понятиями, соперничая в гранильном мастерстве. Опять-таки, эти камни они получают готовыми как дары, творчества тут нет никакого, кроме гранения. Размышления же, систематизирующие и размещающие, есть изготовление золотой или серебряной оправы такой формы, чтобы наилучшим образом и в самом выгодном сочетании явить свыше дарованные камни. Не правда ли, драгоценный камень — это материализованная ясность и отчетливость? Так вот, разве все эти работы нельзя делать с молитвой? Тетя Туся рассказывала, что в Китаевском монастыре под Киевом готовили необыкновенно вкусный борщ. Когда она пыталась узнать у монахов рецепт приготовления, повар отвечал ей: „А мы, матушка, все с молитовкой: лучку положим с молитовкой, и капусты тоже, и посолим с молитовкой, оттого борщ-то и хорош выходит“.
Прости за кухонное сравнение, оно не вполне противно духу Церкви, точнее — церковным традициям. Рассудим еще так: все ли время творец, скажем поэт, пребывает в состоянии углубленного размышления? Нимало, наоборот, по свидетельству Пушкина, „в заботы суетного света он малодушно погружен“. И вот, кажется, надо бы переделать стихи Пушкина в таком духе (пишу прозой, само собой разумеется): „Пока не призовет поэта к священному служению Святая София, он погружен в молитвы, аскетические упражнения и дела милосердия“.
Подойдем еще и с такой стороны: оглядываясь на прошедший день, никогда не можешь сказать, чтобы прошел он в творчестве. Но большая часть времени промелькнула в мыслях ненужных и пустых. И не было бы никакого ущерба для творчества, если бы это время было заполнено молитвой. Тогда очищенный духовный слух много больше воспринял бы из духовного мира. Скажем еще и так: отцы пишут, что богослужение они совершают в том месте, где движется молитва Иисусова, — выходить никуда не нужно. А теперь — так как все сказанное может послужить в будущем, в последний день, к моему осуждению (ибо предлагаю художникам в нынешних условиях их жизни бремя тяжкое и неудобоносимое, не подвигая перстом к его приятию), спешу отступить назад.
Сказал я вначале, что от воинов не требовалось непрестанной молитвы. Нынешние же творцы волею Божьего творят не в тех условиях, в каких были преподобные, но в условиях, близких к тем, в каких были воины. Не могут они, не нарушая воли Божьей, покинуть мира. Поэтому с них нечего и спрашивать. Но кажется несомненным, что это — в ущерб творчеству. Возьмем еще раз философию. Пусть она — рефлексия над опытом. Но какая тут философия, когда опыта нет?
Теперь любят толковать о третьем завете — творческом. Пусть даже так, но ведь все заветы заключались в пустыне и осуществлялись в пустыне, и не было эпохи, когда сердце Церкви было бы не в пустыне.
Вот ветхозаветная книжка светского богослужения „Псалтирь“ вещает: „удалихся бегая, и водворихся в пустыни“. Вот новозаветный Октоих, назначенный и для светских храмов в обыкновенной воскресной службе, воспевает: „пустынным непрестанное божественное желание бывает, мира сущим суетного кроме“.
И не надо думать, что пустыня означает забвение мира, ибо, по преподобному Нилу Синайскому, „блажен инок, который на содевание спасения и преспеяния всех смотрит, как на свое собственное“. Ведь по Апокалипсису в последние дни Церковь бежит в пустыню. И если Богу угодно третий завет заключить, завет молчания Бога и творчества человека, и он, думается, не в ином месте должен быть заключен, как в пустыне…
Что поистине страшно, так это то, что творчество человека действительно сопровождается молчанием Бога, теперь, по крайней мере. Словно нарочно Господь повелевает человекам творить, а Сам молчит и не говорит, где десно и где шуе…
Он хочет, чтобы мы угадывали Его волю сами. Поэтому люди так мечутся, отыскивая прозорливца, который открыл бы им несомненную волю Божью, готовы советоваться со всеми, ищут учителя, проникающего в тайные основы событий ясновидением, чтобы он научил их искусству творить и не ошибаться. Поэтому люди проходят весь мир в поисках верного свидетеля воли Божьей, увлекаются самозванцами-пророками (спрос вызывает предложение), раскапывают и переводят ненужные древние книги, ищут посвящений. Догмат папской непогрешимости — есть именно продукт отчаяния борцов, нуждающихся в самом скором, доступном и достоверном откровении воли Божьей. Странно сказать — наша всеобщая жажда полного послушания того же происхождения. Вот М. М. ищет в „Добротолюбии“ руководства к внешней деятельности. Это показательно. В мучении люди нередко медлят, оттягивают решение в надежде, что, может быть, Бог укажет свою волю. Но напрасно, преподобным старцам не дает Бог прозорливости. Он хочет, чтобы человек решил сам, и человек вынужден творить и действовать, так и пребывая в сомнении. Но зато этот подвиг должен быть награжден на небесах. Еще о том же. Почему я так хлопочу о молитве, не имея на то права, точнее, оправдания, как живое опровержение своих мыслей? Причина проста и ясна: страшно за философией, за многообразием богатств, за св. Софией, за иконографией потерять Христа. И мечта — укрепить Его в самом глубоком и надежном месте — в сердце, чтобы была прочная уверенность в непрестанном внимании Ему, и тогда уже воевать, творить, спасать и тому подобное.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});