Толкование путешествий - Александр Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Атлас кончается вскоре после этой речи; и правда, автору немного осталось сказать. Большой бизнес начинает забастовку. Пытаясь спастись, правительство пытается назначить Галта экономическим диктатором. Тот отказывается от сотрудничества. В надежде склонить его на свою сторону, социалисты используют все средства, от подкупа до пытки. Как в советском романе, наш герой преодолевает все соблазны и страдания. Как голливудский фильм, история кончается счастливым концом. Америка свергает социалистов и вся становится как Джон Галт. Страна возвращается к утерянной на время вере в силу и успех отдельного человека. Антиутопия Рэнд кончается так же, как все прочие произведения жанра начиная с Мы: картиной жуткого крушения нового мира, построенного на искусственных законах равенства и несвободы.
Роман был и остается чрезвычайно популярен. Читая Атлас, Алан Гринспен восклицал: «Айн, это невероятно. Никто никогда не показывал, что на самом деле значит индустриальный успех»[697]: он значит моральную победу, доблестное свершение, свободный и ответственный поступок или, как сказала бы Арендт, «деяние». В 1961 году Рэнд объявила о культурном банкротстве Америки. Левые интеллектуалы завладели университетами, социальными службами, печатью. Они утверждают, что «Америка, самая благородная и свободная страна на земле, политически и морально ниже Советской России, самой кровавой диктатуры в истории»[698]. Лишь мир бизнеса свободен от коллективизма; но его не слышно и не видно, потому что ему отсечен выход к публике. Чтобы избежать индустриальной контрреволюции, Америке нужна интеллектуальная революция. В книжке 1961 года За нового интеллектуала Рэнд предсказывала поколение, которое воссоединится с бизнесом, оставит мистику, поверит в силу разума, признает ответственность идей за события, например за экономическое развитие. Она оказалась права, поколение хиппи сменилось поколением яппи.
Рэнд не любила слова «либерал» и не признавала себя консерватором. Ее не устраивал существующий порядок вещей, она утверждала его опасность и призывала его переделать; при чем тут консерватизм?
Объективисты не являются «консерваторами». Мы — радикалы от капитализма; мы боремся за ту философскую фазу, которой капитализм еще не прошел и без которой он осужден на гибель[699].
Результатом этой гибридизации была редкостная политическая порода: правый радикализм. Фигура Гринспена, недавно назначенного на третий срок в своем офисе, показывает, что идея не была совсем утопической. В Атласе американские бизнесмены объявляют национальную забастовку, но спасают Америку от еще большей катастрофы социализма. Здесь, похоже, образы Рэнд делают полный круг. Она ищет избавления от своего раннего опыта в России и гарантии того, что он не повторится в Америке. Но она конструирует врагов с темпераментом и настойчивостью, которые куда более свойственны стилю советской родины. Под конец, как избавление и рецепт, Рэнд предлагает большому бизнесу Америки осуществить всеобщую стачку, более всего напоминающую события 1905 года в России, время и место ее появления на свет.
Большой спорВ отношении к таким ключевым проблемам нашей цивилизации, как работа, рациональность и материальность, нет мыслителей более разных, чем Айн Рэнд и Ханна Арендт. Рэнд преклонялась перед людьми инженерного труда, создающими сильные машины, высокие здания, умные приборы и, вместе с этим и сверх этого, сам капитализм. Новый капиталистический человек восстановит забытое единство тела и духа. Технические гении, мастера вещественного творчества, освобождают людей от всего, что мешает им жить и работать. Арендт, наоборот, отрицала человеческое содержание техники, товаров и материальности. Стремление людей к свободе и общению не соприкасается с их стремлением создавать вещи, обмениваться ими и покупать новые. Эти две реальности столь же отличны, как дух и плоть. Освобождение человека совершается в сфере публичной речи и не имеет ничего общего с материальностью жизни.
Романтика героического действия, неприятие социальной жизни и протест против массовой культуры обусловили особенный стиль Арендт. Герметическая сложность мысли сочетается с резкостью монологических формул, которые чаще заявляются, чем доказываются. Последователи и критики десятилетиями спорят о толковании введенных, но не определенных ею понятий. Читатель Арендт чувствует себя объектом ее критического взгляда и, пожалуй, осуждения. Это о нем, читателе, человеке массовой культуры, говорится так много нелестных слов. Обличения обращены ко мне, но моего ответа не ждут и не предугадывают. Это образец замкнутой на себя речи, с которой можно соприкоснуться, но в которой нельзя участвовать. Философ заброшенной в мир элитарности, Арендт искала и находила свое особенное звучание: тихую и высокую, ни с чем не смешивающуюся ноту, которая слышна немногим и не подхватывается почти никем.
Предельно упрощенные, вещественно выпуклые сочинения Рэнд контрастны нарочито трудным текстам Арендт. Романы и эссе Рэнд переносят философскую речь в обращение масс. Новые и сложные идеи воплощены в простейших литературных формах. Положительные герои всегда красивы, умны и благородны; отрицательные герои подлы, глупы, уродливы. Это эстетика массовой культуры, по форме близкая соцреализму, а по содержанию ему противоположная. Капреализм гораздо жизненнее. В условиях капитализма массовое производство не обезличивает товар, а массовое потребление не лишает его духовной ценности, потому что производитель и потребитель осуществляют свободный выбор. Суть этой системы — по Рэнд, не только самой эффективной, но и самой нравственной — в свободе. Философ капитализма и его практик, Рэнд сумела создать то, что хотела: успешный потребительский товар, который выдерживает массовое производство, не теряя своей человеческой ценности.
Обе наши героини сохранили пожизненный интерес к политическому опыту, полученному в родной стране с ненавистным режимом. Не стоит это интерпретировать в психоаналитическом плане, как навязчивое и неизбежное возвращение ранних политических впечатлений. Более интересно понять мучительную память Рэнд и Арендт как подтверждение идеи Ясперса о метафизической вине. Эту вину чувствуют даже те, кто сам не подвергся насилию и не применял насилия. Ее чувствует каждый, кто жил в эпоху тотального несчастья и кому удалось уцелеть. Рэнд и Арендт научились чувствовать старую боль в новых условиях, используя европейскую память для объяснения американского мира. Обе выстраивали сложные антиутопические конструкции, которые у Арендт носили характер исторической критики европейских режимов недавнего прошлого, а у Рэнд разворачивались в беллетристическое предсказание близкого американского будущего. Их голоса, звучащие из другой, более удачливой страны и к ней обращенные, доносят до нас мучительные воспоминания об их несчастных родинах. Счастливые беженки, Рэнд и Арендт продолжали быть связаны страданиями, которых сумели избежать.
9. Авторство под луной: Пастернак и Набоков
Самый богатый текст не пишется, не читается и не живет в одиночку. Параллельное чтение дает улики и связки, которые не были бы обнаружены, если бы на столе лежала одна книга, а в воображении царил один автор. Параллельное чтение двух писателей, живших по разные стороны Атлантики, просвечивает каждого из них проникающим светом, исходящим от другого. Благодаря Набокову мы иначе смотрим на конструкции Пастернака, благодаря Пастернаку по-новому прислушиваемся к лейтмотивам Набокова.
Большие авторы мало что делают без смысла, но редко делают свои смыслы прозрачными. И все же вымысел погружен в историю даже тогда, когда пытается из нее выйти. Почему у Фердинанда из «Весны в Фиальте» «египетские глаза», а у Евграфа из Доктора Живаго «киргизские глаза»? Почему Евграфа зовут Евграф, а Арчибальда Муна из набоковского Подвига зовут Мун? Мы не знаем, и никогда не узнаем, ответа на все эти вопросы, только на некоторые; но всякий прирост нашего знания отмечается, как вехами, лучше — хоть и не полностью — понятыми деталями.
Разговор прозаика с поэтомИх жизненные пути скорее симметричны, чем похожи друг на друга. Они оказались по разные стороны железного занавеса, — а проходил он через океаны и души. Они достигли вершины мировой славы в один и тот же момент, совпавший с вершиной «холодной войны». Они продолжали общую традицию и до некоторого момента писали на одном языке.
Оба росли в среде либерального и космополитического Просвещения, в России всегда оппозиционного к власти: Набоков в семье русских англофилов, Пастернак в семье ассимилированных евреев. Пастернак учился в Москве и Марбурге; Набоков учился в Петербурге и Кембридже. Семьи обоих эмигрировали, но Пастернак, в отличие от Набокова, не последовал за родителями. Оба выбора полны литературно-политического смысла. Пастернаку, бывшему на девять лет старше Набокова, удалось завоевать популярность в первые годы революции. Набоков, сын известного политика, имел больше оснований бояться новой власти, чем Пастернак, сын известного художника.