Прекрасные и обреченные - Френсис Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобные фиаско с оттенком трагизма вошли в привычку, и когда случались, Энтони уже ничего не предпринимал, чтобы загладить вину. Если Глория начинала возмущаться — хотя в последнее время она предпочитала погружаться в презрительное молчание, — он либо занимал глухую оборону и становился озлобленным, либо с мрачным видом уходил из дома. Но ни разу с того злополучного инцидента на перроне в Редгейте не поднял на Глорию руку, хотя сдерживал его лишь неясный инстинкт, и этот факт приводил Энтони в неистовую ярость. Несмотря на то что Глория по-прежнему оставалась для Энтони самым дорогим существом на свете, он все чаще испытывал к ней нарастающую ненависть.
Судьи отдела по апелляциям до сих пор не объявили официального решения, однако после очередной отсрочки наконец утвердили постановление суда низшей инстанции, при двух голосах против. Теперь апелляционный иск был возбужден против Эдварда Шаттлуорта. Дело передавалось в суд последней инстанции, и супругам снова предстояло бесконечно долгое ожидание. Полгода, а может, год. Дело утратило реальность, стало далеким и недосягаемым, как небеса.
В течение всей прошлой зимы мелкий, но неотступно преследующий вопрос отравлял жизнь. Дело касалось серой беличьей шубки для Глории. На Пятой авеню на каждом шагу встречались дамы, укутанные в беличьи меха. Женщины напоминали детскую игрушку «волчок». Выглядели свиноподобными и непристойными, похожими на содержанок, которые маскируют свое двусмысленное положение за счет богатства сего женского одеяния в анималистическом стиле. Но несмотря ни на что, Глории хотелось серую беличью шубку.
В ходе обсуждения этого вопроса, а вернее, ссор по его поводу — так как чаще, чем в первый год семейной жизни, любая дискуссия перерастала в ожесточенную перепалку, где градом сыпались фразы «ну разумеется», «совершенно возмутительно», «и тем не менее это так» и верх выразительности «но несмотря на это», — они пришли к выводу, что позволить себе такую покупку не могут. И постепенно беличья шубка сделалась символом растущего беспокойства супругов по поводу создавшегося финансового положения.
Для Глории сокращение доходов представляло собой явление поразительное, беспрецедентное и не поддающееся объяснению. Сам факт, что нечто подобное могло происходить в течение пяти лет, воспринимался чуть ли не как жестокая насмешка зловредного Господа Бога. Когда они с Энтони поженились, семь с половиной тысяч казались приличной для молодой пары суммой, особенно если принять во внимание ожидаемые миллионы. До Глории не доходило, что их доход уменьшается не только в количественном выражении, но одновременно падает и покупательная способность. Однако выплата пятнадцати тысяч задержанного гонорара мистера Хейта вдруг сделала этот факт абсолютно очевидным. После призыва Энтони в армию супруги подсчитали, что их доход составляет более четырех сотен в месяц, при том что доллар уже и тогда падал в цене. Тем не менее по возвращении Энтони в Нью-Йорк обнаружилось, что дела находятся в еще более плачевном состоянии. Капиталовложения приносили всего четыре с половиной тысячи в год. И хотя завершение дела о завещании маячило заманчивым миражом, отодвигаясь с каждым разом все дальше, а опасная черта финансового краха приближалась с каждым днем, они решили, что жить, не выходя за рамки основного дохода, просто невозможно.
Итак, Глория обходилась без беличьих мехов и всякий раз, проходя по Пятой авеню, переживала по поводу своей изрядно поношенной коротенькой шубейки из шкуры леопарда, безнадежно вышедшей из моды. Каждый месяц приходилось продавать по облигации, и все равно после оплаты счетов оставшуюся сумму целиком поглощали ненасытные текущие расходы. По расчетам Энтони получалось, что их капитала хватит еще на семь лет. И потому сердце Глории переполнилось жестокой обидой. За одну неделю затянувшейся безумной оргии, во время которой Энтони, повинуясь эксцентричному капризу, сбросил с себя в театре пиджак, жилет и рубашку, после чего его удалось выдворить с помощью набросившихся всем скопом билетеров, они потратили сумму, вдвое превосходящую стоимость вожделенной беличьей шубки.
Стоял ноябрь, больше похожий на бабье лето, и теплая-претеплая ночь, никому не нужная, так как лето уже завершило свою работу. Бейсболист Бейб Рут впервые побил рекорд по «хоумранам», а Джек Демпси сломал челюсть Джессу Уилларду в Огайо. В Европе, как всегда, у определенного количества детей раздувались от голода животы, и дипломаты занимались привычным делом — охраняли покой в мире, готовя его к будущей войне. В Нью-Йорке «призывали к порядку» пролетариат, а на футбольных матчах за Гарвард, как правило, ставили пять против трех. Наступил настоящий мир, ознаменовавший начало новой эры.
Наверху, в спальне квартиры на Пятьдесят седьмой улице Глория ворочалась с боку на бок в постели, время от времени поднималась, чтобы сбросить мешавшее одеяло и попросить лежавшего рядом без сна Энтони принести стакан холодной воды. «Не забудь положить лед, — напутствовала она мужа. — Вода в кране теплая».
Сквозь прозрачные занавески виднелся лунный диск над крышами, а над ним — золотые отблески с Таймс-сквер. Глория смотрела на эти два не сочетающиеся между собой источника света, а сознание тщательно перерабатывало некое ощущение или, вернее, сложное переплетение разных ощущений. Они не давали покоя весь минувший день, а также день вчерашний, и еще раньше, до того времени, когда она могла мыслить последовательно и ясно. То есть в период службы Энтони в армии.
В феврале ей исполняется двадцать девять лет. Этот месяц приобретал грозный, неотвратимо надвигающийся смысл, заставляя проводить в тягостных размышлениях наполненные смутной тревогой лихорадочные часы. Неотступно терзала мысль: не растратила ли она попусту свою начавшую едва заметно увядать красоту? И существует ли понятие полезности для любого качества, ценность которого ограничена суровыми моральными устоями, преодолеть которые невозможно?
Несколько лет назад, когда Глории исполнился двадцать один год, она написала в дневнике: «Красота существует лишь для того, чтобы ею восхищались, обожали, бережно собирали ее плоды, чтобы потом бросить их, подобно букету роз, своему возлюбленному, своему избраннику. И сейчас, насколько я могу судить, с моей красотой следует обращаться именно так…»
И теперь весь безжизненный ноябрьский день под грязно-белым небом Глория думала, что, возможно, ошибалась. Сохраняя в чистоте свой главный дар, она не искала новой любви. Когда пламя первой страсти потускнело, стало затухать, а потом и вовсе погасло, она решила сберечь… а что, собственно, она берегла все эти годы? Глория пришла в замешательство, так как перестала понимать, что именно лелеет: воспоминания о прежних чувствах или принципиальное понятие чести? Одолевали сомнения, имелись ли вообще какие-либо моральные принципы в выбранном образе жизни. Когда она без забот и сожалений прогуливалась по самой оживленной и радостной из существующих тропинок, хранила гордость, всегда оставаясь собой и делая только то, что казалось прекрасным. Всем мужчинам, начиная с первого мальчика в воротничке студента Итона, «девушкой» которого она считалась, и кончая случайно встреченным прохожим, чьи глаза, задержавшись на ней, вспыхнули оценивающим блеском, требовалась только ни с чем не сравнимая непорочность. И Глория вкладывала ее в каждый ненароком брошенный взгляд и очередную лишенную логики фразу. А она всегда имела обыкновение говорить бессвязными обрывочными предложениями, чтобы отдалиться на недосягаемое расстояние в ореоле неземного сияния, окружив себя сплетением пленительно прекрасных иллюзий. Для пробуждения лучших чувств в мужских душах, даря возвышенное счастье и столь же возвышенное отчаяние, нужно оставаться неприступно гордой и не допустить осквернения, даже растворяясь в нежности под властью неистовой страсти и желания принадлежать любимому.
Глория в глубине души понимала, что никогда не хотела иметь детей. Ее отталкивала приземленная реальность и невыносимая мысль о беременности, представляющей угрозу для красоты. Глории хотелось уподобиться наделенному разумом цветку и по возможности продлить такое существование, всячески оберегая себя. И пусть сентиментальность сколь угодно долго цепляется за иллюзии, но ироничная душа Глории коварно нашептывает, что материнство является привилегией самки бабуина. В мечтах ей виделись туманные образы воображаемых детей, которые всего лишь являлись безупречным символом ее ранней идеальной любви к Энтони.
В конце концов, только красота ее никогда не подводила. Глория не встречала красоты, равной своей. И все доводы, основанные на этике и эстетике, меркли перед роскошными своей реальностью бело-розовыми ножками, девственно совершенным телом и по-детски пухлым ртом — материальным воплощением поцелуя.