Таинство - Клайв Баркер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь с этим было покончено. Он не изменит мир мысли блестяще сформулированными тезисами. Он даже не в силах изменить выражение лиц своих учеников, которые сидят перед ним на занятиях: тупомордые молодые бездельники, которых не может воспламенить его искра; да он больше и не пытался это сделать. Он перестал читать работы своих коллег (все равно большинство их книг были неудобоваримой жвачкой), и книги, что когда-то были его библиями, в особенности Хайдеггер и Витгенштейн, лежали без дела. Он их исчерпал. А точнее, исчерпал свое взаимодействие с ними. Дело было не в том, что они больше ничему не могли его научить, просто у него не осталось к этому интереса. Философия не сделала его ни на йоту счастливее. Как и многое в жизни, прежде она виделась чем-то важным (хранилищем смысла и просвещения), но на поверку оказалась пустышкой.
По этой причине после ухода Элеонор он не вернулся в Манчестер: у него не было никакого желания тревожить могилы ученых мужей, чтобы накопать материал на какую-нибудь жалкую книгу. Другой причиной была Адель. Ее муж Дональд умер от сожравшего его рака за два года до ухода Элеонор, и во вдовстве эта женщина стала гораздо более внимательной, чем прежде, к нуждам хозяйства Рабджонса. Хьюго нравились ее простые манеры, простая кухня, простые эмоции, и хотя ее увядшая красота не могла сравниться с красотой Элеонор, он без всяких колебаний соблазнил ее. Возможно, «соблазнил» — слишком сильное слово. Она терпеть не могла всякого рода хитрости, и он в конечном счете уложил ее в свою постель, сказав напрямик, что ему нужно женское тепло, а ей наверняка не хватает общества мужчины. Она время от времени повторяла, что ей нужен человек, к которому она могла бы приклониться, в особенности холодными ночами. В ту неделю, когда происходил этот разговор, стоял лютый холод, и Хьюго не преминул указать ей на это. Она соблазнительно улыбнулась ему пухлым, в ямочках, лицом — и они легли вместе. Такое жизненное устройство постепенно вошло в норму. Дома она спала четыре ночи в неделю, но по средам, пятницам и субботам оставалась у Хьюго. Когда завершился бракоразводный процесс с Элеонор, он даже предложил Адели выйти за него замуж, но она, к его удивлению, сказала, что и так вполне счастлива. У нее было достаточно мужей — хватит на одну жизнь, сказала она. Так они не связаны друг с другом, и это к лучшему.
2Проходили дни, не оставляя никакого следа, и, несмотря на разочарования, Хьюго стал чувствовать себя в Бернт-Йарли совсем как дома — он прежде и предположить не мог, что так будет. Он не особенно любил природу (теоретически природа у него возражений не вызывала, а на практике была отвратительной и зловонной), но ему нравился сельскохозяйственный цикл, хотя в душе Хьюго был горожанин. Поля вспахивались, засеивались, обрабатывались, с них снимался урожай; рождался, выхаживался, забивался и съедался скот. Он запустил дом, который теперь был слишком велик для него. Его не волновало, что канавы нужно прокопать заново, что оконные рамы прогнили. Когда кто-нибудь в пивной говорил, что стена сада перед домом частично обрушилась, он отвечал, что рад этому: теперь овцы могут приходить туда и пастись.
Он знал, что в деревне его всё больше считают не в своем уме, но ничего не делал, чтобы восстановить репутацию. В прежние времена в том, что касалось костюмов и другой одежды, он был настоящим павлином. Теперь же просто надевал то, что попадалось под руку, и нередко получались весьма замысловатые сочетания. В людных местах вроде паба из-за глухоты (он стал глуховат на левое ухо и гораздо сильнее на правое) он не говорил, а кричал, что лишь усиливало впечатление человека немного не в себе. Он мог часами сидеть в пабе, непрерывно попивая бренди, высказывая свое мнение по любому вопросу; послушать его в разгар ожесточенных споров — ни за что не скажешь, что перед тобой человек, разуверившийся в мире. Он горячо рассуждал о политике (под давлением Хьюго все еще называл себя марксистом), религии (конечно, это опиум для народа), расах, разоружении или французах, его умение спорить по-прежнему было на высоте и позволяло выигрывать два из трех раундов, даже если ему приходилось отстаивать позицию, в которую он не верил, а так оно и было в большинстве случаев.
Уилл — вот единственная тема, на которую он отказывался говорить, хотя репутация Уилла, конечно, укрепилась, а потому люди проявляли к нему интерес. Очень редко, если Хьюго на три-четыре порции бренди перебирал свою норму, он давал уклончивый ответ на чей-нибудь вопрос, но люди, хорошо его знавшие, скоро поняли, что отец не гордится собственным чадом. Те, у кого была хорошая память, знали почему. Мальчишка Рабджонс был замешан, пожалуй, в самом мрачном эпизоде в истории Бернт-Йарли. Спустя двадцать лет дочь Делберта Доннели в первое воскресенье каждого месяца все еще возлагала цветы на могилу отца, а вознаграждение за сведения, которые могли бы привести к аресту убийц (обещанное мясным бароном из Галифакса, у которого Делберт покупал пироги и сосиски), все еще ожидало информатора. В день своей гибели, как рассказывали, Делберт был добрым самаритянином, разыскивал в метель сбежавшего ребенка, который, по мнению тех, кто еще продолжал размышлять об этом таинственном происшествии, каким-то образом пособничал убийцам. Конечно, ничего так и не было доказано, но любой, кто следил за восхождением Уилла Рабджонса на вершину славы, отмечал извращенность его работ. Никто в деревне, кроме разве что Хьюго, никогда бы не использовал этого слова — «извращенность». Они бы сказали: «маленько странноватые», или «немного не того», или — если впадали в суеверное настроение — «дьявольское наваждение». Шляться по миру, как это делал он, чтобы выискивать умирающих животных и фотографировать их, — нет, в этом определенно было что-то нехорошее или нездоровое. Для тех, кому было не все равно, это стало еще одним подтверждением того, что Уильям Рабджонс, мужчина и мальчишка, был порченый. Такой порченый, что его отец даже не хотел признавать своего отцовства.
Но молчание Хьюго вовсе не означало, что он не думает об Уилле. Хотя он редко говорил с сыном, а когда это случалось, разговор не отличался теплотой, тайны той зимы, со времени которой прошли уже почти три десятилетия (и участие его сына во всех этих событиях), с каждым годом злили его все больше, и на то была причина, в которой он никому ни за что не признался бы. Философия его предала, любовь предала, амбиции предали, и теперь ему светил один луч надежды — неизвестное. Оно, конечно, было повсюду. В новых физических открытиях, в болезнях, в глазах соседа. Но самое близкое столкновение с неизвестным состоялось в ту горестную ночь много лет назад. Если б он тогда понял, что происходит нечто экстраординарное, то присмотрелся бы повнимательнее, запомнил бы признаки, чтобы впоследствии найти путь к нему. Но он в то время был слишком занят другим — он трудился над тем, чтобы быть Хьюго, а потому ни на что не обращал внимания. И только теперь, когда все эти сопутствующие обстоятельства отпали, он увидел мерцающую тайну, холодную, далекую и неизменную, как звезда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});