Полет на спине дракона - Олег Широкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И у вас с Прокудой... неужели?
На сей раз Боэмунд улыбнулся лукаво:
— Никогда ничего такого... Она смотрела на меня как на Бога. У неё вообще был этот дар отдаваться. Да нет же, охальник. Душой без остатка. Сначала Евпатию, потом — мне. Вот это бескорыстное служение, похоже, значило для неё больше, чем сплетение тел. В своём простодушии она и не знала, похоже, чем отличаются «белые» евнухи от «чёрных».
— И что же тогда? Что тебе мешало?
Боэмунд задумался. Мастер словесной вязи, он впервые не находил нужных слов.
— Знаешь, друг, с некоторых пор я просыпался, и в груди всходило маленькое наглое солнце. Каждое утро и на весь день, что бы я ни делал. И она была — рядом. Я даже не знал, что так бывает. Та самая благодать? Победа духа над плотью, о которой мечтают монахи? Она мне как-то сказала: у тебя сияние в глазах, да-да, это нахальные лучи изнутри — пробились. Я, ненавидевший монахов и всё, что с ними связано, сидел на облаке, свесив ножки... И... боялся спугнуть ту тёплую волну, что накатывала и медленно отползала назад. Мне было — достаточно... Не странно ли?
— Её возвышенный образ... — лицо Даритая стало недоумённо-туповатым.
— Да нет же, глупый, — рассмеялся Боэмунд, — очень даже возниженный: тело, изгибы, она, не стесняясь, ходила нагой. Я именно вожделел, но плавно. Как будто бы одно соитие растянулось на всю мою жизнь... Без перепадов на равнодушие. Поверь — мне было достаточно.
— А ей? — вдруг зашёл Даритай с неожиданной стороны.
— Ну как же я мог такое проверить, не рискнув погасить моё маленькое наглое солнце? Скажешь тоже, — вдруг рассердился Боэмунд. — Всё-таки моё увечье приносило в наши отношения привкус долга и бережности с её стороны, и это лежало меж нами, как серый змей.
— Этот змей благодати — мешал? — насупился Даритай.
— Нет, глупый. Он её охранял от нас обоих. Что с тобой, да ты дрожишь?
— А знаешь, что-то подобное было и в моей жизни. Всё по-другому, но всё — точно так же.
Даритай. До 1237 года
Если определять, к какому народу принадлежишь, по тому месту, где родился, то Даритай был китайцем. Джурджени пригнали его мать на рисовые поля Шаньдуна ещё тогда, когда её живот не был заметен. Потом, когда Даритай стал уже что-то соображать, мать каждый день исступлённо твердила одно и то же... Ей было важно внушить сыну, что уже носила его раньше, ещё до того, как ею походя полакомился один из джурдженьских людоловов.
Мать хотела рассказать ему это как можно скорее — пока она не умрёт — на плантациях долго не жили. Кто знает, может быть, именно эта навязчивая потребность — рассказать — позволила ей продержаться несколько лет — дожить до долгожданного мига, когда он подрос, когда ему исполнилось пять трав... Но травы здесь не отсчитывали срок жизни, они были вечные, одинаковые, твёрдые и мокрые. За временем в Шаньдуне следили не травы, а загадочные разноцветные животные, которых никто никогда не видел.
Так и получилось, что первым осознанно понятым для Даритая стало то, о чём дети обычно узнают в последнюю очередь. Знание о том, откуда они, дети, берутся.
Уверившись, что до сына наконец «дошло» ГЛАВНОЕ, его мать очень быстро сникла... Кто-то из больших сказал: «Истаяла». Даритай же никогда не видел снега, и это слово ничего для него не значило.
Он вырос среди побоев и смертей, не зная, что в жизни бывает что-то ещё. Однако его самого настолько не удостаивали внимания, что даже не били.
Не бить — это был верх безразличия, даже обидно. Поначалу Даритай удивлялся: почему все вокруг такие грустные? Воистину именно знания порой мешают нам быть счастливыми, а детство окрашивает в разноцветные краски всё, что угодно.
Даритай многому научился именно из-за того, что не знал ничего другого в жизни, в том числе — брезгливости.
Каждый вечер надсмотрщики забирали из тростникового барака одного из взрослых. «Угостить лапшой из палок» — так они это называли. Смысл загадочного слова — «лапша»— мальчик узнал гораздо позднее, совсем в другом месте, и очень смеялся.
Утром подвергнутый «лапше» неудачник всегда висел изодранным неподвижным куском во дворе... И это спасало Даритаю жизнь... Ведь его почти не кормили, как и всех детей, которые обычно умирали самыми первыми. Что с них проку? Мальчик через щель в стене барака пробирался перед рассветом к трупу, зажимая в руке острый кусок бамбука (нашли бы — убили сразу), взрезал разбухшее от ударов ещё тёплое тело и доставал мягкую тёплую печень. Давясь, глотал.
Потом надсмотрщики сменились, и он чуть не умер... однако судьба была к нему благосклонна — его в числе других освободили тумены Темуджина.
Они брели в родные степи пешком, отличаясь от вереницы пленных только тем, что рядом с ними не маячили всадники с кнутами. Впрочем, коней для них жалели, а еды — этого было вдоволь...
Дорога «домой», в загадочные «нутуги», была сладкой — такой и запомнилась. Они лакомились финиками из разорённых садов. Но Даритай грустил о трупах, криках и стонах, о мокрых рисовых стеблях. Ведь там, под слоем влажной жижи, осталась мама.
Ему исполнилось восемь или девять? Кто догадается?
Он многое узнал, пока они брели. Джурдженьские рабы-боголы, превратившиеся в людей, стали разговорчивы и доброжелательны. Он и не мог подумать, что люди бывают ещё и такими. Добравшись до Орхона, Даритай спросил про курень своего отца. Только это он зря сделал, поскольку такой вопрос дорого ему обошёлся. Судуя-Хасара из племени олхонутов, оказывается, сослали в дальние кочевья за «неточное изложение Великой Ясы» (до того он был агтачи-конюшим в одном из туменов Хранителя Джагатая). Почему только сослали, а не надломили, как положено, спину, Даритай не узнал и в кочевьях. Отца уже не было в живых, что вины с его рода никак не снимало. А из близких остался только один — он сам.
Его заставили драть овечьи шкуры, чем он и был занят все годы своего взросления. Наминая в жёстких руках очередную мездру, он размышлял о матери — женщине, которая не хотела умирать, чтобы сообщить ему ТО заговорённое слово, которое снова превратило его в раба. Теперь у «своих».
Знать бы только, за что он наказан? Что запретного осмелился ляпнуть эцегэ? Любопытство порой сжигало Даритая. И ещё досада на себя: зачем он рот-то раскрывал? Только потому, что мать это просила и он не мог предать её память?
Но однажды всё изменилось...
Чтобы напитать людьми тумены Бури, которые решено было отправить в поход на Вечерние страны, соскребали людей отовсюду. Прошлись и по северным кочевьям, где жили ссыльные.
Так Даритай ушёл на войну.
Войско — вещь непростая. Не всякий с врагом лоб в лоб сшибается. Для этого нужен добрый конь (и не один), доспехи — хуяги, щит и сабля. Кроме того, нужно, чтобы кто-то тебя научил всем этим владеть...
Любой в справедливой стране «Бога и Сына Его Чингиса» может стать кем захочет. Поэтому саблей размахивают только нойоны и нухуры. Из тех, что добыли славу разбоем. Ещё во времена, когда разбой был не низостью, а доблестью — до прихода к власти Темуджина. Теперь же его, увы, запретили. А как управиться без него, не рассказали.
Темуджин воевал за то, чтобы не право рождения выдвигало людей. Поэтому саблей размахивают ещё и дети нойонов и нукеров. А больше никто.
Войско — вещь неоднородная. Вовсе необязательно с врагом лоб в лоб сшибаться, большинство из воинов и не видели врага вблизи. Только потом, в виде тел и пленных. На то есть лук, добрый конь (и не один), войлочный хутангу-дегаль[107] («прочный, как сталь кафтан»), хаптаргак и саадак со стрелами, перемётные сумы. Да и шлем-дуулга не помешает, чтобы голову смертью не надуло.
Кроме того, нужен тот, кто научит натягивать лук до уха (иначе какой от него, лука, прок?). Кто научит стрелять на скаку? А это — годы и годы.
Всего-то и дел. Бросить выделку шкур и найти все эти мелочи, ибо каждый монгол своей судьбе поводырь. Каждый монгол рождается « гордым повелителем чужих народов».
Такое всем известно, попробуй возрази.
Войско — вещь разнообразная. Всегда найдётся место, чтобы показать свою доблесть. Даритай воевал долго. Он героически присматривал за ранеными на телегах, отлавливал змей, которых потом закидывали горшками в осаждённые крепости, топил человеческий жир (прекрасно горит), укреплял верёвками на обозных кобылах войлочные скатки и закоченевшие трупы — так они создавали видимость, что их больше, чем на самом деле.
Только вот никто почему-то не замечал, как доблестно он всё это делает. Никак не давали выдвинуться на должность попочётнее. Напротив, чем старательнее он вертелся, тем больше им были довольны и не желали его заменять на кого-то другого. Так он узнал, что старательность наказуема.