Книга 1. На рубеже двух столетий - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким он мне виделся, когда он в аспекте профессора выходил из аудитории: уже не очаровательный поляк, а из меди вылитый римский полководец: типичное латинское, а не славянское лицо!
Прошло полтора года: вышла моя «Симфония»; псевдоним — открылся;143 я стал декадентом; густой взвой брани стоял вокруг меня, не только сверстников, не только публицистов и газетчиков, но и большинства тех, у кого я сиживал на коленях; иные из профессоров-учителей провожали меня сердито-возмущенными глазами, но не Церасский, любезно раскланивавшийся и менявший вид римского полководца на персонаж из романа Пшибышевского; Григорий Алексеевич Рачинский, с которым недавно я познакомился и который один из немногих сказал «да» моим стремленьям, при встречах все-то подмигивал мне:
— Обратите внимание на профессора Церасского; он очень многое понимает.
Или:
— Церасский, тот — умница.
На лекции Касперовича, поляка-модерниста144, я, к изумлению, среди декадентской публики встречаю поляка Церасского; в перерыве, увидев меня, он подходит ко мне и, точно подмигивая, говорит:
— Знаете что, — я хотел бы с вами поговорить; пойдемте-ка после лекции в пивную; выпьем бутылочку; за бутылочкой и поговорим.
Я был сердечно тронут вниманием высокоуважаемого профессора, такого надменного в университете, выпить бутылочку со студентом, да еще проклинаемым декадентом; но я никак не мог удовлетворить это желание ввиду присутствия матери, не допускавшей, чтобы я посещал пивные; главное: у меня не было ни гроша денег; а как признаться профессору в таких мизерных, интимных обстоятельствах.
Я, сконфузившись, пробормотал отказ; и не забуду пристально сухого, латинского взгляда, с которым «звездочет» молча отошел от меня; мне стало неловко, точно я сделал какой-то гадкий поступок; но взгляд профессора был только еще нажимом мозоли носком: каблук ждал меня!
Через два месяца умер отец; мне приходилось по делам, связанным с этой кончиною, бывать в университете (у Лахтина и у ректора Тихомирова); однажды, взбегая по пустым университетским лестницам, я чуть не налетел на спускающегося по этим лестницам сухого, зеленого, точно выпитого, точно вылитого из меди Церасского-«императора»; я — кланяюсь; вместо ответа вздергивается сухая бородка, откидывается назад голова; и я вижу шествующий мимо меня… кадык профессорского горла; перед этим в меня втыкаются мстительные, злые глазенки двумя оскорбительными укусами.
И потом уже проносится зеленый, изможденный профиль с заострившимся, как у трупа, носом.
Интонация этого прохода с незамечанием меня напоминает мне не проход генерала, не замечающего пешки, а проход «генералиссимуса», с высоты триумфа оплевывающего подлеца, которому он только что подписал приговор.
И мне становится понятным подобного же рода проход мимо меня к гробу отца этого же профессора; хотя я был удручен горем, и мне не было дела до интонаций, однако я удивился; даже несочувствующие мне, вовсе далекие профессора, подходили и высказывали соболезнование мне и матери; а профессор Церасский, только что звавший в пивную «интимно» поговорить, плевом в меня шел к гробу отца.
Истинно латинское умение владеть гаммой своих выражений: от шармера до… оплевателя.
В этот год я делаюсь весьма наблюдательным; и уже целый ряд лиц живо проходит передо мною.
Я очень люблю такого ласкового, рассеянного, черного, как жук, загорелого, профессора Николая Егоровича Жуковского, которого очень любит отец мой и который все придумывает какие-то летательные крылья; когда, бывало, среди гостей появляется Николай Егорович, то лица всех точно просвещаются улыбкой, а он, помахивая руками и поматывая чернобородою головой, переваливаясь идет мимо столовой в гостиную и заливается тонким смехом-плачем своим; такой грузный, такой тяжелый, а плачет, как женщина, или заливается тонким распевочным ладом громкой, даже пронзительной фразы своей.
— И знаете, — взвизгивает по-женски, — в соотношении — ударение на слове «соотношение», потом пауза.
— Этом. Глубочайшая пауза.
— Наахооооодим, — уже настоящее причитание. Придет и точно оплачет квартиру; голос плачет, лицо же с прищуренными глазами сияет детской улыбкою.
Анучин — маленький, беленький старичок; лицо — красное; нос — огромен; лобик маленький, красный, в поперечных морщинках, как рачья шейка; волосы — дыбом, бородка с прожелтью (особенно под усами); глазки — крошечные, хитренькие, голубые; смотрит — исподлобья; всегда помалкивает; и у нас за столом сидит на углу, точно собираясь встать; мне он с угла всегда делал тихие, незаметные знаки, меня интригующие: морщил лоб, но — нестрашно; и хватался за нос, — за распухший, за красный; основное впечатление от Дмитрия Николаевича — доброта, но не без сарказма, хитринки, осторожности: доброта — доминировала; что доминировала именно доброта, я узнал уже поздней на себе: Дмитрий Николаевич, редактор «Русских Ведомостей»145 и профессор, принимавший от меня кандидатское сочинение, меня выручил во всех смыслах в минуту, когда другой «дядя», спутник детства, меня окончательно утопил: мстительно, со смаком; топил — Эрнест Егорович Лейст; спасал — Дмитрий Николаевич Анучин; и я тем более благодарен последнему, что он резко отрицательно относился к моей деятельности «Андрея Белого», не только как профессор «старого стиля», но и как представитель редакции меня уничтожавшей газеты.
Дмитрий Николаевич выручил после того, как Лейст мне поставил «2»; поставил же он «2» за то, что я, им сбитый с толку (а он «мстительно» сбивал с толку), сказал в полном самозабвении, что вода кипит при… нуле (?!?).
Тогда вмешался Анучин, заставив меня рассказать ему мой билет, и спас; природная доброта Дмитрия Николаевича победила в нем принципиальную оппозицию.
Своего длиннобородого палача, Лейста, я помню с 1890 года уже; он неизменно являлся в праздничные дни и поражал меня… бородою, цилиндром, белым кашнэ и тем, с каким официальным (немного тупым) почтением он передо мною расшаркивался и жал руку, точно он был Боренькой, а я профессором Лейстом; ребенком я удивлялся неуместной почтительности этого бородача, его немецкому акценту и оголтелому, глуповатому виду, с которым он сидел на диване, не произнося ни слова; другие говорили, а Лейст хлопал глазами и тряс бородой; отец с детства внушил мне: метеорология — не наука, а сборник анекдотических фактов, и дразнил Лейста инженером Демчинским:
— У того, пусть неверная теория о влиянии лунных фаз на погоду, — а все же попытка объяснить факты: у вас же нет и этих попыток!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});