Отец. Жизнь Льва Толстого - Александра Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По–видимому, в этой записи Софья Андреевна ссылалась на «Арзамасскую тоску», которую Толстой испытал в одну из своих поездок, когда он намеревался купить имение в Пензенской губернии. Кто из нас не знает этой «Арзамасской тоски», когда во время путешествия приходится останавливаться в чужом городе, далеко от своих, в мещанской обстановке гостиницы. По улицам снуют чужие люди, им нет до тебя дела, и безучастие, и равнодушие их действуют на тебя хуже всякого одиночества.
«Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, — писал Толстой жене, — и со мной было что–то необыкновенное. Было 2 часа ночи, я устал страшно, хотелось спать и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал… и никому не дай Бог испытать».
В «Записках сумасшедшего» — неоконченном произведении 80‑х годов — Толстой так описывает это ощущение.
«Да что это за глупость, сказал я себе. — Чего я тоскую? чего боюсь?» — Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут. — Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она — вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно смерть, я не мог испытывать того, что испытывал. Тогда бы я боялся, а теперь я не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем чувствовал, что ее не должно быть. Все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь, и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасно!!»
Впечатление этой жуткой ночи было до такой степени глубоко, что Толстой никогда не мог его забыть. И с тех пор всякое мрачное настроение в семье Толстых всегда называлось «Арзамасской тоской», и Толстой десять лет спустя, в рассказе «Записки сумасшедшего», описал переживания этой ночи.
Занятия греческим языком не были ни дурью, ни прихотью, как Софья Андреевна писала в своем дневнике. Толстой, действительно, самым серьезным образом стал изучать греческий язык.
«Я ничего не пишу, а только учусь, — писал он Фету в начале января 1871 года. — Но как я счастлив, что на меня Бог наслал эту дурь. Во–первых, я наслаждаюсь; во–вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые хоть и знают, не понимают); в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной вроде «Войны» я больше никогда не стану… Ради Бога, объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говорю уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят. Сколько я теперь уже могу судить, Гомер только изгажен нашими, взятыми с немецкого образца, переводами. Пошлое, но невольное сравнение: отварная и дистиллированная теплая вода — и вода из ключа, ломящая зубы, с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками, от которых она еще чище и свежее… Можете торжествовать: без знания греческого — нет образования».
Греческие классики были источником той живительной «с блеском и солнцем» воды, которая, вливаясь в него, давала ему новые запасы для будущего творчества.
«Живу ведь в Афинах, — писал Толстой тому же Фету 6 февраля 1871 года. — По ночам во сне говорю по–гречески».
«Льву Николаевичу вздумалось изучить древнегреческий язык, — писал Степан Андреевич Берс в своих воспоминаниях, — и познакомиться с классиками. Я достоверно знаю, что он изучил язык и познакомился с произведениями Геродота в течение трех месяцев, тогда как прежде греческого языка совсем не знал. Побывав тогда в Москве, он посетил покойного профессора Катковского лицея, П. М. Леонтьева, чтобы передать ему свои впечатления о древнегреческой литературе. Леонтьев не хотел верить возможности такого быстрого изучения древнего языка и предложил почитать вместе с ним a livre ouvert[56]. В трех случаях между ними произошло разногласие в переводе. После уяснения дела, профессор признал мнение Льва Николаевича правильным».
Несколько раз за этот промежуток времени Толстой пробовал писать. Одно время он задумал написать роман из времен Петра. Со свойственной ему добросовестностью он принялся изучать материалы Петровских времен. Возможно, что когда он ближе познакомился с личностью Петра, она оттолкнула его; кроме того, ему трудно было перенестись во времена Петра I, писать языком того времени, и после «Войны и мира» он, по–видимому, не решался опять взять на себя такой колоссальный труд.
12 февраля 1871 года у Толстых родилась вторая дочь. После родов Софья Андреевна сильно болела горячкой, чуть не умерла. Девочку — маленькую и худенькую, с голубыми глазами и широким лбом — назвали Марией. Софья Андреевна устала н от детей, и от своей болезни. Сам Толстой все время прихварывал, то болели зубы, то ноги. А весной появился сухой, упорный кашель, сильно изнурявший его. Точно тень набежала на отношения Толстых, оба устали, порою раздражались друг на друга. В сущности они, каждый по–своему, были одиноки. Софья Андреевна не находила достаточного сочувствия в муже в своих горестях. Она еще была очень молода, ей хотелось иногда другой, городской жизни, удовольствий, музыки, зрелищ, она скучала без сестры Тани, без ее жизнерадостного беззаботного веселья. Ей надоело сидеть безвыходно в детской, рожать и кормить. Она старалась ближе подойти к мужу, понять его, она любила в нем писателя, любила его художественные вещи и сердцем чувствовала их, но все же были некоторые стороны его мышления, которые постичь она не могла. Да и были ли люди, которые могли бы угнаться за разносторонностью его мышления, его духовной жизни? Каждая прочитанная книга, были ли то Четьи Минеи или былины, или древнегреческие классики, вызывали в нем рой ему одному понятных мыслей и настроений. Еще в 1865 году, ноября 14, он писал Александре Андреевне Толстой: «Много у нас — писателей, есть тяжелых сторон труда, но зато есть эта, верно вам неизвестная, volupte[57] мысли — читать что–нибудь, понимать одной стороной ума, а другой — думать и в самых общих чертах представлять себе целые поэмы, романы, теории философии».
Было несколько друзей, с которыми он делился своими мыслями, но и они, вероятно, не понимали его до конца.
Афанасий Афанасьевич Фет—Шеншин был одним из тех друзей, которые понимали и ценили Толстого–художника, и Толстой часто изливал ему свою душу. Фет был настоящий художник–поэт, хотя наружность его была весьма не поэтическая. Это был большой и тяжелый человек, с окладистой бородой, крупными чертами лица, отвисшей нижней губой и большими ушами — очень некрасивый. Даром речи он не обладал. Каждую фразу Фет начинал от мычания — «мммммм» — часто останавливался среди рассказа и чем больше волновался, тем чаще речь его прерывалась мычаньем, начинавшимся с глубоких басовых звуков и переходивших к высоким нотам, и обратно, как завыванье, в зависимости от степени его волнения. Фет любил хорошо покушать и жена его, Мария Петровна, уютная, полная женщина, славилась тем, что всегда умела угостить какими–то необыкновенно вкусными кушаньями, разными сладостями, вареньями и соленьями.