Том 8. Письма 1898-1921 - Александр Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Столяр Гофман пишет, что стулья готовы. Если ты мне напишешь, сколько их, сколько за них платить и что с него требовать, я ему скажу, чтобы доставил, и заплачу.
Напиши мне. Может быть, я уеду куда-нибудь на часть Страстной и Пасхи, но, может быть, и нет; потому ты все-таки напиши мне.
Мне было тяжело эти дни, но сегодня я чувствую возбуждение от борьбы и думаю, что был вчера живым среди мертвых. Да, путь еще верный пока.
Господь с тобой, милая.
А.
341. К. С. Станиславскому. 19 апреля 1913. <Петербург>
Глубокоуважаемый и дорогой Константин Сергеевич.
Есть у меня пьеса «Роза и Крест». Если бы Вы согласились послушать ее, Вы доставили бы мне большую радость. Если есть у Вас желание прослушать пьесу и если найдется время, очень хотел бы я прочесть ее Вам одному, в присутствии Алексея Михайловича Ремизова только; с ним мы особенно подружились в этом году, и к нему, я знаю, и Вы относитесь хорошо.
В течение всей Фоминой недели в любой день и час, кроме вторника 23-го, я могу быть к услугам Вашим для прочтения пьесы. Если Вы назначите позже, — то и позже. Рад буду просить Вас к себе, а также с удовольствием приду к Вам, если это для Вас удобнее. Если же Вам теперь некогда или просто не до того, то Вы знаете, что я пойму это и не буду иметь никакой претензии, так как по-прежнему глубоко Вас почитаю и люблю.
Буду ждать ответа Вашего!
Неизменно преданный Вам Ал. Блок.
342. Л. Д. Блок. 21 апреля 1913. <Петербург>
Милая, сейчас я ждал Станиславского — читать «Розу и Крест». Он прихворнул и не пришел. На днях, может быть, завтра — придет. Это очень важно для меня и внутренне (а может быть, и внешне) решит все: я способен верить только ему лично (в театре), остальное меня просто бесит — и твой Мейерхольд в том числе. Если Станиславский найдет возможность сам поставить и играть пьесу, я буду спокоен за все окружающее его (он — центр). Если нет, я опять закопаюсь в свою мурью, как все последние годы, буду писать до времени для себя, про себя, один (хотя бы и пьесы).
Положение театральное — и мое в частности — очень тяжелое, но я ничего не скрываю от себя, ни на какие половины не пойду.
Если бы ты была сейчас здесь, мне было бы легче. Но ты вот уже 2 1/2 месяца «где-то», очевидно, меняешься, очевидно, вовсе забываешь все.
Три дня назад я получил твое письмо, хотел ответить, но очень волновался и не ответил. Волнуюсь и теперь. Но — все равно надо ответить.
Ты спрашиваешь о лете. Мало знаю об этом, это зависит от того, какая ты. Весь май я буду лечиться. В конце мая доктор велит ехать купаться в Средиземном море. Потом — в горы (Карпаты? Галиция?). Хорошо бы попасть в Шахматово. А впрочем, почем я знаю все это? Осень в Петербурге, начало того сезона, для меня — самое больное, самое неизвестное.
Видел я на днях твою Веригину (у мамы), слышал проекты о «студии» г-на Мейерхольда, который, не зная ни слова по-французски, поехал ставить французскую пьесу в Париже (отношение к слову — Nb!). Все, все грозит мне несчастием и бедой той осенью — и твои сухие и торопливые вопросы прежде всего, и то, что тебя окружает (здесь и в базарном тупике), и все, что может и будет меня отравлять в ту зиму.
Г-ну Всеволодскому отвечаю через прислугу. Г-ну Гофману ответил я.
Я думал, подожду несколько дней и отвечу спокойнее. Но нет, не выходит. Всё — живая рана, посыпаемая солью. Господь с тобой.
А.
343. В. М. Отроковскому. 23 апреля 1913. <Петербург>
Дорогой Владимир Михайлович.
Спасибо Вам за письмо и за стихи. Стихи я перечитал несколько раз и много бы мог сделать частных замечаний, но, мне кажется, не стоит делать этого в письме. Стихи певучие, очень молодые и очень подражательные пока; пройдет несколько лет или даже один (в Ваши годы один стоит многих), и Вы будете писать совсем иначе, если это не временное увлечение, если Вам суждено писать именно стихи, а не уйти, например, в науку. Во всяком случае, Вы сами пока мне понравились больше стихов, а это, я думаю, всегда важнее. Без человека (когда в авторе нет «человека») стихи — один пар.
Главное, бойтесь печатанья, оно всегда может повлиять дурно. В стихах, Вашим почерком написанных, можно уловить 1/10 Вашего сквозь 9/10 разных в подражательностей и шаблонов (до самого дурного — «декадентского» шаблона; кроме того, вижу в Ваших стихах немало от Анненского, кое-что от А. Белого и от меня, пожалуй). А в печати Ваша 1/10 пропадет, и Вы станете похожим «на всех». В заключение: прочтите замечательную книгу Розанова «Опавшие листья». Сколько там глубокого о печати, о литературе, о писательстве, а главное — о жизни.
Будьте здоровы, до свидания, жму Вашу руку.
Ал. Блок.
344. Л. Д. Блок. 29 апреля 1913. <Петербург>
Милая, ты ничего мне не пишешь. Я ничего не знаю о тебе, думаешь ли ты возвратиться, как и чем ты живешь.
Третьего дня у меня был Станиславский. Он сидел у меня девять часов подряд, и мы без перерыва говорили. Он прекрасен, как всегда, конечно. Но вышло так, оттого ли, что он очень состарился, оттого ли, что он полон другим (Мольером), оттого ли, что в нем нет моего и мое ему не нужно, — только он ничего не понял в моей пьесе, совсем не воспринял ее, ничего не почувствовал. Он даже извинялся, боялся мне «повредить» и т. д.; говорил, что он не понял и четверти, что надо считать, что я ему рассказал только схему (я ему рассказывал уже после чтения все с начала, разжевывая, как ребенку, кое-что он понимал — холодно, — фантазировал, представлял — по-актерски, доходил даже до пошлости иногда). Он много рассказал мне о своей студии, работу которой я пойду сегодня смотреть — с мамой.
Станиславский не «повредил» мне, моя пьеса мне нравится, кроме того, я еще раз из разговора с Станиславским убедился, что она — правдива. А все-таки — горько. Опять писать, держа все «под спудом», кругом — травля от старых, и от молодых, тесный, тесный круг близких, непонимание тех, кто мог бы понять, полная неизвестность относительно жизни, и ты — далеко.
Завтра я начинаю леченье. Если б можно было узнать, когда кончится твое безвестное отсутствие.
Господь с тобой.
А.
Из твоего письма (неделю назад) я узнал только, что ты опять что-то подозреваешь о маме, чего нет, опять какая-то ненужная путаница — «вечное возвращение».
345. Л. Д. Блок. 29 апреля 1913. <Петербург>
Милая, я только запечатал письмо к тебе и сейчас же получил твое.
Неужели ты не приедешь прежде конца мая и совсем не поживешь со мной? Во-первых, мне совсем постыла эта пустая квартира. Во-вторых, надо же хоть сообразить все, опомниться. Я тут без тебя прожил долгую и трудную жизнь, от которой ты — за тридевять земель (опять волнуюсь и мучусь; эти вздорные слова должны идти тысячу верст, через две недели я получу ответ — опять не о том, что меня волнует, опять — из какой-то летаргии с ума можно сойти; мне вовсе не сладко).
На серные воды мне не нужно. Куда ехать и когда, я не знаю. И не хочу звать (после этого ты опять будешь ждать «ласкового письма», какое пишется, когда в человеке еще, и еще, и еще раз все перевернулось вверх дном и застыло в неясности, а душа… непоправимо устает и стареет от стужи, от неизвестности, от сна близких). «Просто нервы»… — нет, не просто.
О Станиславском я написал утром. О Мейерхольде — лучше не будем говорить. Двух пудов соли я с этим вторым Чулковым не съем. Мне не надо прирожденных плагиаторов с убогим содержанием души, но с впечатлительностию, которая производит впечатление таланта. Буду, насколько хватит сил, работать «про себя». А когда станет невтерпеж — сопьюсь.
«Станиславский „сейчас“ лучше, чем Мейерхольд!» (твои слова). Да ты очнись, пойми, до чего вы все заврались, не отличаете бриллианта от бутылочного стекла? Тоже — художниками хотите быть. А ведь, наверно, всё там рассуждаете о «театре», пожалуй еще, о «новом театре» (пошлые шаблонные слова, до дыр протертые, одно решето осталось).
Конечно, в моих словах есть и нервы, но не они одни — ты знаешь. Если бы ты приехала хоть в середине мая. Господь с тобой, милая.
А.
Ответь мне.
346. Л. Д. Блок. 1 мая 1913. <Петербург>
Милая, третьего дня мы с мамой смотрели «Гибель Надежды» Гейерманса в Студии Московского художественного театра. Пьеса довольно фальшивая, но игра превосходная. Напоминает первые времена Художественного театра. Все почти играют хорошо, но главное — ансамбль. Все сделано без помощи старших, только все воспитаны в той строгой дисциплине, которая только Художественному театру свойственна. В публике — слезы. После постановок Мейерхольда и Зонова — отрадное чувство творческой работы, твердой почвы и заслуженного успеха. Мне было интересно следить за тем, как пользуются актеры приемами, которые подробно разъяснил мне Станиславский.