Том 8. Письма 1898-1921 - Александр Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вчера в Исаакиевском соборе служили панихиду по Сапунове, народу было немного и было очень трогательно. Кузмин очень хорошо молился и крестился. После этого мы с Румановым завтракали на крыше Европейской гостиницы, он меня угощал; там занятно: дорожка, цветники и вид на весь Петербург, который прикидывается оттуда Парижем, так что одну минуту я ясно представил себе Gare du Nord,[55] как он виден с Монмартра влево. — Сытин уже печатает мои книжки, вероятно с картинками.
Люба вчера не играла, а сегодня будет играть в пьесе Шоу главную роль (которую играла Савина). Я не поеду смотреть, она отсоветовала, а во вторник мы будем, вероятно, выбирать обои.
Господь с тобой.
Саша.
Териокская труппа будет играть в Оллиле (рядом) в народном театре, принадлежащем г. Репину и его супруге, которая жрет сено.
322. Матери. 27 июня <1912. Петербург>
Мама, вчера приехала Люба, мы были на квартире, а потом выбирали обои. Вечером я читал ей оперу, что готово, и ей понравилось. Сегодня к вечеру она уедет опять. В пьесе Шоу осталась собой довольна, чувствовала себя свободно и была красиво загримирована. Я не видал. Вырезки не догадываюсь присылать, их и немного, а в некоторых газетах, которых я не вижу, ругаются.
Кое-что из того, что ты пишешь, со слов тети, о композиторах, я знаю. Судить, однако, не могу совсем и полагаюсь на судьбу; мало думаю о том, кто будет писать музыку и будет ли кто; сам для себя некоторые партии распеваю; одно время мне показалось, что выходит не опера, а драма, но выходит все-таки опера: меня ввело в заблуждение одно из действующих лиц, которое по характеру скорее драматично, чем музыкально; это — неудачник Бертран.
Сегодня пишу Терещенке.
А что, по-твоему, нужно исправлять в «Незнакомке»? — В Териоках предполагается вечер памяти Сапунова, для чего вытащат, может быть, его декорации к «Балаганчику». Люба будет играть или «Смерть» (как ее привыкли называть актеры), или даму, которая разговаривает с рыцарем (третья пара); но это будет уже после Стриндберговского вечера. Там Пяст будет говорить вступительное слово и обтесывать актеров, из которых многие плохо понимают Стриндберга. — На Сапуновском вечере Люба будет еще читать — «Мужайтесь, о други» и что-нибудь лермонтовское. Сапунов очень любил стихи, особенно Лермонтова и Тютчева, и в нем самом было роковое и романтическое. Мейерхольд своим талантом покорил себе всю труппу, и Любу в том числе. Я плохо знаю его идеи, Люба говорит, что он очень развился и окреп в последние годы, когда мы с ним почти не виделись.
В труппе, конечно, раздоры, но надежды не теряются. Публики мало, но и это не смущает —
Бедна моя дорога, —Но это не страшит,
как говорил где-то Сологуб-
Может быть, устроив квартиру, я и поеду куда-нибудь отдохнуть. За границу — не хочу.
В Петров день еду смотреть Кальдерона, где Люба не участвует («Поклонение Кресту»).
Вероятно, с Верховским, к которому сегодня или завтра пойду (и с Пястом). Я совсем не знаю Кальдерона, но думаю, что встречусь с ним скоро и притом — близко.
Жары опять давно нет.
Господь с тобой.
Саша.
Люба сейчас ходит по делам.
323. Матери. 3 июля <1912. Петербург>
Я думаю, мама, что тетя Соня спутала имя: сестру Аси зовут Наташей, а не Таней. Что это именно она, я почти не сомневаюсь. Она мне тогда очень понравилась — она тихая и русская, в ней есть старинное. Сережиной жизни я окончательно не понимаю — до такой степени, что даже не удивляюсь ничему; я думаю, что он все еще не определился, и судьбы, им играющие, — мальчишеские судьбы, так что события его жизни, хотя и очень разнообразные, можно смешать и поставить в другом порядке, и от этого ничего бы не переменилось. С ним не случилось еще чего-то основного и бесповоротного. Может быть, женитьба поможет ему не засиживаться в мальчишках. Впрочем, ему еще мало ведь лет.
У меня нет пока никаких событий с последнего письма. Стало опять очень жарко. На улицах опять фонари, прошли белые ночи. Я хожу иногда в Ботанический сад, там есть скверная простокваша и цветники, из которых многие огорожены заборами, чтобы нельзя было приблизиться. Паровые конки и локомотивы стали топить каким-то особенно вонючим углем, вероятно, потому, что «чистой» публики в Петербурге не осталось. Большая часть мостовых разломана. Однако я хочу постараться дописать оперу здесь.
Это хорошо, что полы красить недорого.
Господь с тобой.
Саша.
Как только я написал, что нет событий, так они, конечно, явились. Сейчас прочел о Руманове в «Речи», он уже в тюрьме. На днях только он разошелся с женой, переехал, сделал то, что полтора года собирался сделать и что его мучило. Никаких подробностей еще не знаю.
Сейчас пришло твое второе письмо — с Сережиным. Значит, это третья сестра, которой я не знал. То, что пишет Сережа, мне необыкновенно близко именно сейчас. Когда все вокруг или убого, или ужасно, — остается жить только «последним». В последнем мы с Сережей всегда близки, настолько же, насколько далеки во внешнем. Напишу ему.
До сих пор я не был в Царском. Я соскучился о Жене, давно не видел его. Меня удерживает только боязнь «вавилонских систем» и лень, а впрочем, я думаю, что перейду и через это; мне не хватает его чистоты и благородства среди этого мрака — петербургского зноя, гибели Сапунова, ареста Руманова, <…> припадков Верховского, нищеты Ремизова, беспокойства за Борю и за Пяста… и т. д., - всего не перечислить.
Вот стихотворение Тютчева.
Господь с тобой.
Два голосаМужайтесь, о други, боритесь прилежно,Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!Над вами светила молчат в вышине,Под вами могилы, молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги!Бессмертье их чуждо труда и тревоги;Тревоги и труд лишь для смертных сердец…Для них нет победы, для них есть конец.
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,Как бой ни жесток, ни упорна борьба!Над вами безмолвные звездные круги,Под вами немые, глухие гроба.
Пускай Олимпийцы завистливым окомГлядят на борьбу непреклонных сердец:Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком,Тот вырвал из рук их победный венец.
Перед последней строчкой неожиданно приехала Люба! Скоро она будет играть мужскую роль (Лисардо) в «Поклонении Кресту». Сейчас едем на квартиру. Вечером она опять уедет.
324. Матери. 15 июля <1912. Петербург>
Мама, я приехал кстати: в пятницу уже звонил ко мне Терещенко, приехавший на два дня; вчера днем он приехал ко мне, мы долго сидели, я читал ему оперу, которая ему понравилась, он сделал несколько замечаний, которые я приму к сведению. Надеется все еще на Глазунова. Терещенко какой-то расстроенный и грустный, у него все больны и какие-то еще неприятности; это украшает его, согласно обычаям христианского мира, в котором вот уже 1912 лет людей украшают главным образом «неприятности».
Пока мы говорили с Терещенкой, пришел Женя, сидел в столовой и пил чай. Потом Терещенко отвез нас обеих на Финляндский вокзал, и мы поспели к самому Стриндберговскому спектаклю. Спектакль был весь праздничный и, несмотря на некоторые частные неудачи, был настоящий. Прежде всего Пяст прочел большую речь за черным столом перед рампой, густо заложенной папоротником. Все первое действие Люба не сходила со сцены и наконец по-настоящему понравилась мне как актриса: очень сильно играла. Действие происходит в церкви, Жанна (которую она играла) стоит среди церкви с ребенком на руках и произносит слова, полные страшных предчувствий (пьеса написана тогда же, когда «Inferno»); Люба говорила наконец своим, очень сильным и по звуку и по выражению голосом, который очень шел к языку Стриндберга. Впервые услышав этот язык со сцены, я поразился: простота доведена до размеров пугающих: жизнь души переведена на язык математических формул, а эти формулы, в свою очередь, написаны условными знаками, напоминающими зигзаги молний на очень черной туче; в те годы Стриндберг говорил исключительно языком молний; мир, окружавший его тогда, был, как грозовая июльская туча, — tabula rasa,[56] на которой молния его воли вычерчивала какие угодно зигзаги.
Режиссер (Мейерхольд) и декораторы (с помощью режиссера), по-видимому, это если не поняли, то почувствовали, и потому — все восемь картин на сцене, не ярко освещенной, — задний фон — сине-черный занавес, сквозь который просвечивают беспорядочные огни. Иногда появится на нем красное пятно; все время мелькают на нем то бутылки с вином (парижское кафэ), то лоснящийся цилиндр и узкий сюртук героя, которого математика Рока загоняет в ужасное; то битая морда сыщика или комиссара; то красное манто кокотки и отсвечивающий рубином крест у нее на груди; вдруг среди кафэ, в сценическом положении, почти нелепом, проскальзывают черты софокловой трагедии; полицейский комиссар вдруг неожиданно и нелепо начинает напоминать вестника древней трагедии.