Наше преступление - Иван Родионов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А Катя-то што, Левушка?
– А што ж твоя Катя?! Как была, так дура дурой и осталась. Вона дрыхнет и горюшка мало. Робенка сама не берет, рази сунешь в руки, ну нянчит, да боязно и давать, как бы не стравила, говорит: «щенок от сучки Миколая Пана». Грех один.
– И так ты, Лева, один и маешься с им?
– А как же?! Ведь не котенок, за дверь не выкинешь. Плачет, душу надрывает, и посердишься, и поругаешься, а часом и поплачешь над им, и вот так и пробьешься до утрия…
– Ты бы Егорушку взбудил.
– Егорушку? Жалко, мама. Тоже и за Егорушкой десять делов. За день так намается малый, што как довалится до лавки, спит, как убитый.
– Бессменный ты мой часовой, – со слезами жалости сказала старуха, – што у кого ни случись, а беспременно упадет на Левушкину голову.
– Вчерась в суде были, мама. Убивцев Ивана Тимофеева судили…
– Ну?
– На полгода отсидки присудили. Все судьи закуплены. Ватажный дал 500 рублев в долг Степану-то с Иваном Горшковым. Они все деньги и ввалили адвакату. За такие-то деньги кажного оправдают…
– Господь с ими. Ивана-то Тимофеича не вернуть нам сердечного… все равно.
– А Сашка-то, убивец, утрось встрел нас с сватом Егором в городе на мосту и пригрозил свата Егора убить. Пьяный Сашка-то. И городовой тут стоял, слыхал, как грозился. Да мы не связывались. Бог с им. Коли суд с ими не справится, так што мы?!
Леонтий помолчал, ходя с заснувшим ребенком из угла в угол.
– Хочу, мама, Егорку женить. Мочи нашей нету, в отделку замаялись. Вот только ждал, когда ты бряшить зачнешь, а то посоветоваться не с кем. Да беда, года не выходят. Хочу владыке прошение подавать.
– А невеста есть?
– Да велел ему присматривать.
– Подумать надоть, Левушка.
– Дело такое, што надоть думать. Ну, спи, чушка, – говорил он заворошившемуся ребенку, укладывая его в зыбку. – Все ноги заморозил с им.
– А как же Аленушка?
– Га, Аленушку твою рукой не достать, покормить ребенка не докличешься. Теперича нужда прошла, и брат Левон нехорош стал. Фома-то пить бросил, присягу принял и ничего держится, намедни с дороги 40 целковых привез и все Алене с рук на руки передал. Ног под собой не слышит Алена-то, загордилась, беда… Ладят на новые земли переселяться… Только собьются с деньжонками, сычас уедут.
Леонтий, уложив племянника, сам взлез на печку, покряхтел, накрылся полушубком, погасил лампочку и тотчас же захрапел.
Во всем доме не спала только Прасковья.
Тяжкие думы, как обложная беспросветная туча, налегли на ее сердце.
Она пожалела, что не умерла во время своей болезни, но теперь жалела не себя, а семью и особенно Леонтия.
Как всегда во всех трудных случаях жизни, и на этот раз Прасковья с горячею верой в милосердие Господа стала молиться.
Сердце ее согрелось; непроницаемую тучу горя как будто прорезал золотой луч надежды.
Старуха почувствовала знакомый ей подъем духа; откуда-то нахлынули дальние воспоминания; перед мысленным взором поплыли образы и мысли, сами собой слагавшиеся в размеренные слова и просившиеся с языка долой.
Прасковья откашлялась и слабым, мелодичным голосом начала причитывать:
«В одно времечко лежу в сарае я; носит ластушка своим детушкам кушать; рты-то у них все большие, желтые, раскрытые. Потом это долго я не случалась там. Детки выперелись, окрылились и разлетелись в разны стороны. Ложусь я на сарае в воскресный дом и слышу, как поет эта ластушка, со слезами горькими скликает своих детушек. И говорю я ей: «Ты, касатая ты ластушка, не собрать тебе милых детушек, ты поила и кормила их, ты и думала, что будут век увиваться они вкруг тебя. Ты ошиблась, моя ластушка, разлетелись твои детушки по разным сторонушкам. Ты послухай, касатая ластушка, што скажу я, сиротинушка: также я горька сиротушка, я взрастила милых детушек, я носила их по чистым полям, по тяжелым по работушкам, я хранила моих детушек я от ветров я от буйных, от дождей-то я от частыих одевала, укрывала их. Ведь я думала-надеялась, как подыму я милых детушек, мне настанет переменушка. Как возмужали мои детушки, как собрались с умом с разумом, пососкопились с могучой силой, разошлися и разъехались по чужим-дальним сторонушкам. Они кинули меня и бросили на одно во чада милого, на одно во на горького сиротушку. У меня-то, у старо й, могуча сила убавилась, то не стало хода скорого во моих-то быстрых ноженьках, а не стало-то спорынечки во моих-то во белых руках, што не стало прежней крепости во моих-то могучuх плечах, што не стало свету белого во ясных очах.
Пристегла меня старость глубокая, и худо стало мое здоровьице. И теперь прошу я, сиротинушка, свою скорую смерёдушку. Верно, заблудилась она, голубушка, во темных лесах, позапала снежком белым в оврагах глыбокиих. Верно, ждать мне, сиротинушке, весны красные, как пойдут-то дожди частые, как омоют снежки белые, как пригреет красно солнышко, как обсохнет трава шелковая. Она выйдет, она выпутается из лесов она из темныих, из травушек шелковыих, из оврагов из глыбокиих. Она выйдет на широку путь-дороженьку, подойдет к нам под окошечко, постучится и позовет меня. Я раскрою ей настежь воротушки, поклонюся ей до мать-сырой земли, поцелую ейну рученьку и скажу так, моей смерёдушке: «Гостья жданная, жаланная, прошу пожаловать. Мне наскучило тут, наприскучило. Износилось мое тело белое, уходились резвы ноженьки, умахались сильны рученьки и пропало все мое здоровьице. Ты возьми скорей отсюда мою душеньку, отнеси к родимой матушке да к моим умёршим детушкам…»