Смерть президента - Виктор Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И этот его невинный возглас решил успех дела. За ним тут же проскользнули конвоиры, опасаясь, что без них все будет расхватано, выпито и съедено. Едва они оказались внутри, как Пыёлдин с необычайной ловкостью выскользнул из будки, с грохотом задвинул за ними дверь и тут же, не медля ни секунды, просунул заранее приготовленную скобу в приваренные петли. Скоба была кривая, сделанная из ребристой арматурной проволоки, ее концы свесились вниз, и открыть дверь изнутри было уже совершенно невозможно.
— Ни фига не понимаю! — удивился оставшийся вертолетчик, которого Пыёлдин в последний момент оттеснил в сторону, помня о том, что именно у него в штанах ключи от вертолета.
— Ключи! — заорал Пыёлдин незнакомым голосом, яростным и нетерпеливым. — Ключи! — заорал он еще страшнее.
— Ты хочешь сказать, — начал было тот, но Пыёлдин сам сунул немытую свою руку в карман вертолетчика и, вырвав оттуда ключи, бросил их стоявшему рядом Вите.
— Порядок?
— Полный! — глаза Вити сверкнули жизнью.
— Тогда вперед! Отвали! — заорал Пыёлдин на бледного вертолетчика. — Отвали, пока цел! — Тот не заставил повторять приказ дважды и тут же исчез, растворился. — Прошу на посадку! — крикнул Пыёлдин все еще сидевшим в тени зэкам — выполняя его указание, они оставались на месте, не решаясь вмешаться в события. — Раздайся море, говно плывет! — восторженно заорал Пыёлдин, видя, как бросились к вертолету зэки, которые так долго преследовали его насмешками. — Козел! — заорал Пыёлдин, выталкивая из вертолета недавнего своего помощника. — Хмырь! Мешки с цементом!
— Что мешки с цементом?! — в истерике взвизгнули оба, боясь, что их оставят догнивать в тюрьме.
— Рассыпай вокруг вертолета! — Пыёлдин сделал круг рукой.
— Зачем?!
— Делай! — Еще на несколько слов, которые ему так хотелось выкрикнуть, у Пыёлдина не хватило сил, он закашлялся, изогнулся пополам, но не спускал глаз с Хмыря и Козла. Схватив тяжеленные мешки, они щедро посыпали тюремную пыль сухим, мельчайшим цементом. Когда оба вскарабкались в кабину, лопасти уже вращались, набирая обороты. Их грохот смешался с грохотом, который раздавался из железной будки, где метались в полной темноте вертолетчик и два конвоира. Они колотили в стены, в двери пустыми железными банками, палили из автоматов в потолок, но это был просто шум, и не более того.
— Все, ребята, все! — вскричал Пыёлдин, сверкая очами. — С горячим бандитским приветом!
А лопасти вращались все быстрее, рождая ветер на тюремном дворе, поднимая в воздух тучи цементной пыли, в которой скрылась и будка с запертыми простаками, и двор, и мачта для высоковольтных передач. Да и сама трехэтажная тюрьма потонула в серой цементной пыли и как бы перестала существовать. Поэтому, когда пыль осела, когда пленники выбрались из раскаленной на солнце будки, никто не мог даже предположить, в какую сторону улетел похищенный вертолет, где ждать его появления, куда направить поиски. Безбрежное синее небо простиралось над стенами тюрьмы, а воздух свободы все еще, казалось, гулял сквозняками по ее обесчещенным коридорам и камерам.
Беглецы исчезли, будто растворились в синеве неба.
* * *Дом напоминал шампур, на который был нанизан весь остальной город с кварталами, скверами, свалками и пустырями. Холодным сверкающим кристаллом уходил он в небо и заканчивался где-то там, в немыслимой вышине, в разряженной темно-фиолетовой атмосфере среди звезд и планет. Белые тарелки антенн, установленные на крыше этого фантастического сооружения, позволяли его обитателям видеть все телевизионные программы мира, знать все новости и откликаться на них своевременно, безошибочно и жестко.
Когда весь город уже был погружен в вечерние сумерки и на его темных улицах вспыхивали желтоватые фонари, верхние этажи Дома полыхали закатными отблесками, светясь торжествующе и победно. И ранним утром, когда город еще спал, погруженный в кромешную мглу, верхние этажи Дома уже сверкали в лучах восходящего солнца. Да, Дом позже всех засыпал и раньше всех просыпался, словно зовя горожан к неведомой, прекрасной жизни, которая обязательно наступит, но не очень скоро. Однако стремиться к ней необходимо, поскольку в этом и состоит смысл земного существования.
Это было потрясающее зрелище, запечатленное в тысячах плакатов, открыток, календарей, в миллионах сувениров и памятных знаков: громадные стекла верхних этажей Дома, отражающие солнце и соперничающие с ним, а глубоко внизу — темный город с редкими светящимися окнами, тусклыми уличными фонарями, кое-где мерцающими витринами.
Вспыхивающий в ночном небе, среди звезд, рядом с луной, верхний этаж Дома, отражающий далекое еще солнце, для многих в городе служил своеобразным будильником. И люди послушно вскакивали, бросались бриться, гладить рубашки и штаны, начинали просмаркиваться, наводить румяна, подрезать ногти, потому что Дом призывал быть нарядным, ухоженным, в той крайней степени готовности, на достижение которой надо потратить не менее часа, а то и двух. К чему бы эта готовность ни требовалась — к работе, к любви, к…
А к чему еще можно быть готовым? Чем еще занимается человечество?
Больше ничем.
Работа и любовь.
Причем для одних любовь — работа, для других работа является высшим проявлением любви, а для большинства эти понятия настолько перемешаны, что их и различить невозможно — и работают без любви, и любят по обязанности, и вообще вытворяют с собой черт знает что!
Многие жители города служили в Доме, Дом отсасывал и вбирал в себя лучших специалистов, крутых охранников, красивых женщин. И все они бывали счастливы, попав в Дом, в это скопище банков, контор, обществ, концернов, трестов. Служащих Дома можно было узнать сразу — они предпочитали плоские чемоданчики независимо от того, что туда приходилось помещать — банный веник, автомат «узи» или протокол о намерениях. В холодное время года служащие надевали черные пальто, избегая при этом головных уборов, у всех на ногах красовались остроносые туфельки на тонких подошвах. Такие туфельки позволяли легко и без устали передвигаться по бесконечным коридорам, этажам, кабинетам, увлеченно, даже с некоторым канцелярским азартом носиться в лифтовых кабинах, изысканно приближаться к начальственным столам, отдаляться от них, изысканно держа под мышкой изысканные кожаные папки.
В то же время надо сказать, что эти вот самые туфельки на тонких подошвах были совершенно непригодны для передвижения по городу, не очень чистому и ухоженному. Поэтому владельцам туфелек требовались машины, опять же достаточно изысканные, которые приближались бы к Дому с легким шелестом, напоминающим шелест листвы или шум морских волн. Подъехать к Дому на каком-нибудь «Запорожце» или «Москвиче» было не просто неприлично, а даже невозможно, потому что гаишники решительно останавливали эти позорные средства передвижения за три квартала и бестрепетно разворачивали их в обратную сторону, не объясняя причин.
Остальные жители города резко отличались от обитателей Дома, выглядели какими-то мешковатыми, слегка оголодавшими, часто поддавшими и, самое главное, озабоченными. Да, они были бесконечно озабочены неразрешимыми делами, которые вынуждали их ходить от магазина к магазину с сумками и тележками, на себя надевали немаркое, чинили старую обувь, питались вчерашним, что не портится и через сутки, и через трое.
Дом был построен совсем недавно и по замыслу создателя должен был убедительно доказывать могущество и неограниченные возможности новых властей, новых людей, новых порядков. Что бы ни происходило в городе, в мире, во вселенной, Дом сверкал синими отблесками неба, возвышался недоступно и прекрасно, как диковинный цветок, выросший на почве топкой и зловонной. Где-то далеко внизу ютились в старых, приземистых халупах с маленькими окнами и скрипучими полами, с просевшими дверями и протекающими крышами все эти главы администраций, судьи, прокуроры, милицейские начальники и прочая шелупонь, которая до сих пор тешилась какими-то полузабытыми воспоминаниями о своем былом могуществе.
Настоящим могуществом обладали обитатели верхних этажей Дома. Люди это прекрасно понимали, и некоторым из них время от времени удавалось неведомыми путями просочиться на третий-пятый этаж Дома, не выше, и попытаться выпросить денег на оконные стекла в школу, на шифер для больницы, на мешок макарон для местной тюрьмы, где заключенные дичали от голода и неухоженности. По слухам, какого-то новенького, румяного да гонористого, они попросту съели за ночь, оставив к утру горку требухи и несколько розовых костей. Кем был этот румяный, как туда попал и за что — даже выяснять не стали. Съели и съели. Кричал, говорят, сильно, но недолго. Сунули его головой в мешок с мукой — как вдохнул, так и замолчал, забило мукой голосовые его отверстия, с помощью которых он пытался воззвать к жалости и состраданию злобных от недоедания зэков.