Maestro - Илья Войтовецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, мне следовало проститься с Фридманом, прийти на его могилу и молча постоять несколько минут. Просто постоять и помолчать. Ведь кроме меня на всём свете не осталось у него никого, кто мог сделать это - последнее, что можно сделать для близкого, дорогого или просто знакомого человека после его ухода из жизни.
Я должен был, но я не мог постоять на его могиле. Нет её, в природе не существует, не осталось на земле памяти о нём.
...Я шёл по городу, в котором прошли последние - уж не знаю: худшие ли, но уж точно что не лучшие - его годы. Вон за тем поворотом - железнодорожная линия, переезд с полосатым шлагбаумом, приземистый домик. Много лет назад за его окнами гудел пьяный говор, звенели стаканы, стлался бражный дух. И звучала музыка. На потёртом расстроенном баяне играл музыкант, который некогда стоял за дирижёрскими пультами лучших оркестров мира; потом... потом ему выпала доля развлекать офицеров непобедимой армии Третьего рейха, в то время как его соплеменников сгоняли в транспорты для отправки в газовые камеры... потом - в форме солдата Красной Армии - он шагал по дорогам Польши, Чехословакии, Австрии и дошёл до любимой Вены (O! Wien ist die schoenste Stadt der Welt!)... неожиданный поворот, и он за колючей проволокой ГУЛАГа - умирает от голода и непосильного труда.
Так кем же, кем был в этой запутанной жизни Карл Фридман? Какой след оставил он на земле? Вспомнит ли кто-нибудь имя известного в довоенной Европе дирижёра? или клезмера из нацистского лагеря? или до смерти запуганного советского зэка? а может - сохранит людская память образ странноватого лабуха из маленького полулюбительского оркестра, которым руководил алкаш и добрый мужик Николай Андреевич Каюков? Разыграла судьба хитрую партию: австрийский еврей, трогательно влюблённый в свою неповторимую Вену, исколесил Maestro Friedmann - и по доброй своей, и по чьей-то недоброй воле - полмира, а умер в чужой неласковой стране, в далёком уральском городе, ничем не примечательном, мало кому известном, не на всякой географической карте обозначенном...
Несколько лет Фридман покоился на загородном кладбище; скорбное пристанище его было отмечено жестяной пятиконечной звездой да фанерной дощечкой с надписью. Однако со временем краска и на звезде, и на дощечке поблекла, смылась дождями и росами, жесть проржавела и скукожилась, фанера рассохлась, потрескалась, и стала могила безымяной.
Неожиданно место, на котором раскинулось кладбище, понадобилось для каких-то хозяйственно-стратегических нужд особой государственной важности; родственникам покоящихся было предписано в означенный срок обратиться к городским властям с ходатайством о перезахоронении. Началось переселение останков, исход мёртвых.
У Фридмана родственников не было. Рассказывали, что кто-то будто бы обращался в горсовет, но ходатай не смог (или - не смогла) представить необходимые документы, могущие подтвердить родственные отношения. На том дело и заглохло.
На кладбище пришли бульдозеры и срыли бесхозные холмики.
Приехали взрывники, и затряслось, загрохотало вокруг. Раскидало взрывами комья кладбищенской земли, разлетелись они по округе вместе с незатребованными мощами. Долго ещё местные мальчишки, играя в футбол, лихо гоняли по горячей летней пыли, по весенней и осенней грязи да по седой зимней пороше выбеленные солнцем и временем черепа. Трещали лбы от пенделей, глазницы пустые таращились, вороны с криком взмывали в небо. Ещё и теперь стонут здесь по ночам неприкаянные души умерших, нет им успокоения.
А про поруганное кладбище, в бесхозный пустырь превращённое, вскоре забыли. Гуляют по нему отравленные химией, радиацией и людским равнодушием крутые уральские ветры...
Отряхнув с ботинок мокрый снег, я вошёл в подъезд родительского дома.
В стране моего прежнего проживания, приезжая в командировку в какой-нибудь Репейск или Пролетарск и скучая вечерами в доме для приезжих, который и гостиницей-то постеснялись назвать, я иногда коротал часы, перелистывая местную телефонную книгу. Так можно было удовлетворить своё праздное любопытство, определяя, сколько в данном населённом пункте проживает Коганов, Каганов и Кагановичей, Гринбергов и Гольдбергов и, конечно же, непременных, неиссякаемых и неистребимых на святой Руси Рабиновичей. Я с любопытством просматривал колонки Ивановых и Проценко, Назырбековых и Акопянов, Муслимовых и Нонешвили - каких только диковинных наций и народностей не намешала по необъятной стране ленинско-сталинская национальная политика! Приняв эстафету от Романовых, новые паханы с таким небывалым размахом развернулись на одной шестой части земной суши, что заплясали леса и горы.
Прибыв на историческую родину - в Израиль, на Землю Обетованную, текущую молоком, мёдом и самыми кошерными в мире ликёро-водочными изделиями, я нашёл телефонному справочнику новое и на редкость целесообразное применение.
Помнится, булгаковский Шариков постигал русскую грамоту по уличным вывескам, которые читал он по-еврейски - справа налево: "АБЫРВАЛГ". Я же для изучения древнего алфавита моих предков приспособил пухлые гроссбухи с фамилиями жителей округов, городов и селений нашей маленькой страны. Перебирая закорючки-буковки, как и Шариков, справа налево, я учился втискивать в плотный ряд трудно распознаваемых согласных букв как бы несуществующие, однако произносимые несогласные.
С Рабиными, Рабинзонами и Рабиновичами отношения у меня с самого начала складывались успешно: я их разгадывал и расшифровывал без особого труда. Хуже было с Леви, Левиными, Левинштейнами, Левинзонами; по моему непросвещённому мнению, эти фамилии следовало либо писать, либо произносить иначе, не так, как это принято. Логично было бы читать их "Луи", "Луин", "Луинштейн", "Луинзон".
Попадались совсем странные буквенные комбинации. В них ничего нельзя было угадать, и казалось, что никто никогда не сможет прочитать их правильно, да и что тут было правилом? - Бог весть.
Домочадцы подтрунивали над моей методой постижения премудростей родного языка, но - непреклонный - часами водил я пальцем по мерзкой книге и гнусавил, как над усопшим монах.
Фамилия Фридман занимала целый столбец. Имена Алон, Арье, Бен-Цион, Беньямин, даже Гад и Гид'он (уж не пушкинского ли князя Гвидона тёзка?) - я освоил и поэтому бегло перебирал Фридманов - строчку за строчкой справа налево и сверху вниз.
Запнулся я о Давида, имя это озадачило меня не меньше, чем фамилия Леви. По логике вещей из представленных трёх букв складывался либо ДУД (но если верить словарю, "дуд" - при том же написании означает "котёл"), либо ДОД (который, опять же, пишется тем же самым образом, хотя и является дядей).
- Жену отдать доду, - бормотал я, - а самому пойти... к пароходу!
ДОД ни с чем подходящим не рифмовался, а имя "Давид" из данных трёх букв не складывалось. Было сомнительно, чтобы такой язык имел право на существование. Подобно всем новоприбывшим я стремился изменить в этой стране всё; начинал же я, как всякий неуч, именно с вопросов языкознания.
Так, упершись пальцем и взглядом в, казалось, непреодолимую строку, я задумчиво сидел, как писывали некогда в "Известиях", под зелёным абажуром (а абажур у нас и впрямь был зелёный, сохнутовский) - и мысленно возмущался. Мой взгляд, а за ним и палец заскользил влево, переместился на женское имя, и на нём я тоже забуксовал. Свина? - Странно. И некошерно как-то. Может быть - Сбина? Нет, тоже звучит не по-людски. Вдруг дошло: Сабина! Как просто: Фридман Давид и Сабина. Сабина и Давид Фридман... Давид и Сабина... Какое знакомое сочетание! Фридман-Фрид-ман-Фри... Давид и Са... Что?! Давид и Сабина Фридман?!
Отбросив увесистый том телефонного справочника, я вскочил с дивана. Упал светильник; вдребезги разлетелся зелёный сохнутовский абажур; громыхнув, лопнула лампочка. В навалившейся темноте я продолжал повторять: Невероятно! Давид-и-Сабина-Фридман! Не может быть... Да быть этого не может!
Дрожало пламя спички, не разгоралась свеча, пальцы не попадали в отверстия телефонного диска. В конце концов мне удалось набрать номер.
Длинный гудок.
Ещё один.
И ещё.
Щелчок в трубке.
- Ja-a-a...
Он был очень старый, этот господин Давид Фридман. Грубое лицо с глубоко прорезанными морщинами, крупный нос, большие оттопыренные уши. В его внешности не было врождённого аристократизма и непринуждённой артистичности, которые отличали его знаменитого брата.
И всё-таки это был Фридман. В движениях, во взгляде, в повороте головы, в чём-то неуловимом, невыразимом - это был Фридман, я несомненно обратил бы на него внимание - даже в уличной толпе.
Давид Фридман часто и нервно моргал, глаза его слезились, он напряжённо смотрел на меня, словно впечатывая свой взгляд в моё лицо.
- Вы никогда не были в Вене? - вдруг спросил он по-немецки. Господи, тот же голос, та же интонация!.. Я вздрогнул.
- Wien... ist... die schoenste Stadt der Welt, - почти непроизвольно ответил я, и теперь наступил его черёд вздрогнуть. Это походило на обмен паролями.