Думание мира (сборник) - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гораздо убедительней для щербаковского героя реальность собственного детства и отрочества, к которым он в песнях обращается все чаще; и не только потому, что в это время еще свежа пренатальная память о счастливом мире без слов, мире туманных образов, безымянности и связанной с нею неуязвимости, – ной потому, что в детстве ярче были, по блоковскому же определению, «молнии искусства». Вся «Травиата» с нового диска-об этом; и здесь мы находим лучшее из щербаковских определений музыки – «Нечто важно и непреложно грядет из тьмы, еле звуча пока, когти пробуя осторожно, как сонный зверь, спущенный с поводка». Вся «содержательная» часть искусства, все, что выразимо словом, – автору не нужно: «Чей был выигрыш? Кто противник? Вспять оглянешься – пепел сплошь. Страхам школьным цена полтинник, а уж сегодняшним – вовсе грош». Есть только «зверь летучий в дымах и саже, небыль-музыка, мир иной», и чем меньше в ней смысла, тем лучше.
В щербаковских песнях смысла – в традиционном значении – и вовсе немного, и человеческих эмоций почти нет; впрочем, тут есть и еще одно объяснение – ожог; нервозность и впечатлительность на грани человеческих возможностей. Как и Блок – да, собственно, как и все радикальные романтики, ненавидящие быт и живущие в предчувствии возмездия, – Щербаков живет в предчувствии «Последней Гибели», но избегает говорить о ней напрямую, всегда – в обход, предельно зашифрованно, и уж конечно, не по эзоповско-конспирологическим соображениям. С предыдущего диска «Deja» наименее адекватно понятой и, пожалуй, незаслуженно малоизвестной осталась превосходная песня «Не бывает»; более адекватную картинку двухтысячного года мало кто нарисовал:
Не вполне поворотлив собой утерявший стрелецкую прытьЗверобой с рассеченной губой, обещавший меня пережить.Девяносто навряд ли ему, но не меньше восьмидесяти,И грозится, по-видимому, он, скорее, для видимости.А сам не сумеет. Сумеет не сам.Мне он не опасен. Опасен не он.
Содержался там и прогноз на ближайшее будущее – пожалуй, слишком беспощадный в отношении лирического героя: «И как только всеобщее “за” превратится в зловещее “чу”, я отважно закрою глаза и со всей прямотою смолчу». Если этот герой и молчит – то не из трусости, естественно:
Лишь бы не нынче о дыбе с кнутом,Лишь бы о главном ни звука.Музыка кончится, настанет разлука,Хватимся – пусто кругом.
Это уже из «Застольной» 2001 года с последней пластинки. В подсознании щербаковского протагониста, сколь бы он ни стремился помнить только свое дочеловеческое прошлое, живет и вся пыточная история человечества, да и собственно щербаковская биография в этом смысле не слишком радостна, он успел застать гниенье и распад империи, и иллюзии переломных времен, и крах всех иллюзий, и радикальную примитивизацию мира вокруг. «Пусто кругом» – но это совсем не та райская, божественная пустыня, в которой пребывал герой «Менуэта» или «Восточных песен». Это мир седой пыли, тумана, обломков, руин, пепелищ – будущее, каково оно есть. Неумолимость этого будущего – тема еще одной чрезвычайно удачной песни из нового щербаковского альбома, концертного хита «Москва-Сухуми».
Рефрен «Я еду к морю, мне девятнадцать лет» тут принципиально важен, поскольку девятнадцать лет нашему герою было в восемьдесят втором, – все, кто жил тогда, все, чье тинейджерство пришлось на эти прелестные времена, помнят счастливое и трагическое – но, скорее, все же счастливое – ощущение великих перемен, скорого краха и обновления (с крахом получилось, с обновлением не очень), – и в этом щербаковском сочинении, в жестком его ритме, во взрывах ударных как раз и проступает то, что обычно остается за словами: сосущее чувство неотвратимости, странное сочетание свободы и роковой предопределенности. «А нынче ждут меня лимоны с абрикосами, прибой неслыханный и новый горизонт вдалеке. Локомотив гремит железными колесами, как будто говорит со мной на новом языке. Вагон потрепанный, лежанки с перекосами, днем кое-как еще, а ночью – ни воды, ни огня. Локомотив гремит железными колесами, и море надвигается из мрака на меня». Из мрака надвигаются свобода, счастье, пушкинская романтическая ночь, пахнущая лимоном и лавром, – но поверх всех радостных ожиданий гремят железные колеса, закон неизбежности, неумолимый новый язык; и когда море надвинулось – стало ясно, что того моря нет и не было.
Многим – в том числе и автору этих строк – случалось не то чтобы упрекать Щербакова в многословии, но констатировать некую словесную избыточность, пристрастие к длинным, громоздким конструкциям, десятки строк в буквальном смысле ни о чем; все это связано с тем, что слово у Щербакова превратилось в строительный материал, оно ничего не хочет сообщить – из него строят «пески, деревья, горы, города, леса, водопады». Изгибчатый, плавный ритм щербаковского стиха похож на рельеф холмистой местности; слово утрачивает смысл, чтобы вернуть себе полноценный звук.
Щербаков – большой поэт эпохи большой бессловесности, компрометации всех смыслов, когда права и убедительна оказывается только эстетика, когда важнее человеческого страха и человеческих же надежд (и даже человеческого сентиментального сострадания) оказываются именно ужас и восторг перед лицом великого и безжалостного неодушевленного мира. Только это величие привлекает Щербакова, только тут его герой содрогается, плачет, трепещет – неважно, «Океан» ли перед ним или «Тирренское море». И когда жалкие человеческие усилия, ничтожные победы увенчиваются закономерным и равнодушным забвением или эффектным крахом, этот герой откровенно злорадствует:
Прекрасна жизнь! Затейлив хруст ее шестерен.Прищур востер. Полки внушительны.Во фрунт равняйсь! Поблажек никаких никому.Чем гуще шквал, тем слаще штурм.Но гаснет вечер. И на штурмующих,Как снег судеб, нисходит белая-белая-белая-белая ночь.Отбой.Гудбай.
Веселенький марш «Советский цирк умеет делать чудеса» и своевременная цитата из финальной темы «81/2» (к Нино Рота у Щербакова вообще слабость) издевательски завершают эту чрезвычайно оптимистическую балладу.
Разумеется, у такой радикально-романтической позиции, «уничтожающей как класс» все, что не есть Бог, – а Бог дышит только в музыке да в небесных красках, – есть свои издержки: ни на концерте Щербакова, ни при многократном (сразу привыкаешь и подсаживаешься) прослушивании его последних дисков слушатель не испытает того умиления, той щекочущей теплоты, которая гарантирована ему на обычном бардовском вечере. Барды часто отзываются о нем в духе «Зато мы неумелые, но добрые»; слушать это смешно. Щербаков, собственно, и не бард никакой.
В эпоху кризиса смыслов большое искусство редко апеллирует к человеческому. Это досадно, нет слов, но неизбежно, поскольку слов в буквальном смысле нет, как о том и пелось в давнем «Подростке»: «Ты прав. Слов нет. Ты прав». Зато есть ужас и восторг – при виде бесстрашного эквилибриста, разгуливающего над бездной, как по асфальту, сколько бы он ни жаловался, что «налетели черные, выбили балансир». Если говорить об издержках более серьезных, придется заговорить о щербаковской аудитории, за которую, впрочем, автор отвечает лишь в очень малой степени (никогда не соглашусь, что не отвечает вовсе). Но ведь и Бродский, серьезно говоря, не виноват в том, что у него такие противные эпигоны; у Щербакова настоящих эпигонов нет – слишком сложно то, что он делает, и чтобы ему подражать, надо владеть стихом и гитарой довольно прилично.
Иное дело, что щербаковскую неуязвимость, бегство от «человеческого» легко принять за высокомерие, за непробиваемую броню, за которой так любят скрывать свою настоящую, безрадостную пустоту неоквазипостструктуралисты, имя им легион. Всякие умные слова им тоже очень нравятся (на сайте, посвященном творчеству Щербакова – www.blackalpinist.com/sherbakov, – есть целый раздел «Словарь заморских слов»); Щербаков всегда употребляет их иронически, а те, кто о нем пишут, любят произносить всерьез. Людям высокомерным и уязвленным нравится в песнях Щербакова именно кажущаяся защищенность, они охотно разделяют его презрение к быту – но неспособны разделить его отчаяние; с наслаждением подражают его иронии – но превращают ее в дешевый снобизм, потому что не понимают щербаковского восторга и благодарности – или, иными словами, его религиозности, и не новозаветной, и не ветхозаветной, а какой-то дозаветной, грозно-младенческой, из самых первых дней творения, когда еще свет только отделялся от тьмы и плавали в тумане расплывчатые сущности. Такая память дана не всем – и тем, кому она не дана, остается учиться у Щербакова самому легкому: презрению. Увы, без таланта оно мало чего стоит.
Я не специалист, к сожалению, в музыке; терминология музыкальных критиков мне недоступна. Для меня «Если» – явление все-таки литературное, хотя оно и остается замечательным примером того, как слово перестает описывать мир и становится его частью. Вместе с тем я не могу не оценить изобретательности и блеска щербаковских аранжировок, которые вот уже многие годы осуществляются автором вместе с Михаилом Стародубцевым, профессиональным музыкантом-мультиинструменталистом. Начиная с сюрреалистического, веселого и кошмарного альбома «Ложный шаг» (1998), Щербаков все чаще предпочитает звучание мажорное, сладкое, почти попсовое временами, и в сочетании с достаточно драматической интонацией его песен это создает эффект забавный и полезный, вроде улыбки чеширского кота над царством сплошной бессмыслицы; отсюда же и жизнерадостная улыбочка, застывающая на лице исполнителя во время пения. Все это вместе делает слушание Щербакова занятием чрезвычайно веселым – и, пожалуй, целительным.