Низверженное величие - Слав Караславов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Князь не очень-то знал историю Болгарии, но это сравнение возвысило его в собственных глазах и отвлекло внимание от одной заботы. Его отец пожелал присутствовать на похоронах. Кирилл принес телеграмму, чтобы спросить Филова, как следует поступить в этом случае. Сначала премьер-министр был склонен разрешить, но потом передумал и настоял на отказе. Он опасался, что факт участия отца в похоронах будет ошибочно истолкован народом и союзниками — как намерение снова занять вакантный трон. Было решено просить князя Кирилла послать отцу письмо: дескать, он, князь, не член правительства и не имеет права решать государственные вопросы без согласия премьер-министра. Если отец желает, может прислать телеграмму и, сославшись на здоровье, извиниться за свое отсутствие на похоронах. Такое письмо снимало с князя сыновнюю ответственность, и он почувствовал, что освободился от досадной тревоги.
6Короткое московское лето приближалось к концу. Георгий Димитров не мог свыкнуться с мыслью, что уже никогда не увидит своего Митю, позднее дитя напряженной жизни. В этом мире страшных конфликтов, борьбы и споров большие черные глаза сына приобщали отца к теплу, детской наивности, которую каждый из нас носит в себе. Сын был его пристанью, возвращением ко всему красивому и чистому, и вот его больше нет. Как это они упустили сына, как не уразумели коварного замысла смерти и своевременно не предотвратили его, как обыкновенная ангина столь неожиданно превратилась в дифтерит? Где были врачи? Где была Роза, его жена? Где был он, отец?.. Он… Димитров поднял взгляд: холодно стыло небо над санаторием и близкими деревьями. В бескрайней синеве, словно выгравированные, белели облачка, отдавшись во власть своей созерцательности, своих тайных раздумий. Димитров долго глядел на них в надежде отогнать мысли о маленькой могилке, которой отмечена страшная отцовская боль. Несколько месяцев прошло с тех пор, а он не может прийти в себя, не может сосредоточиться на большой работе, которая его ждет. Мешают ему, разумеется, и потрясение, отнимающее силы, и болезни. Разве не именно сейчас навалилось на него это воспаление легких? Димитров понимал, конечно, что обстоятельства не зависят только от человеческой воли — раньше болезни не пугали его, но ныне организм расшатался. Напряженная жизнь, давнишняя работа в типографии, свинцовые пары, которыми он дышал, моабитская сырость и лейпцигские поединки, круглосуточный труд с тех пор, как гитлеровцы вторглись в огромную Страну Советов, его вторую родину, — все это оказало свое воздействие. Третий Интернационал, которым Димитров несколько месяцев руководил один, больше не существовал, он сыграл свою роль, об этом говорил и Сталин в интервью корреспонденту агентства Рейтер. Но задачи и забота о людях обязывали к своего рода последовательности: недавно созданный отдел международной информации ЦК ВКП(б) нуждался в нем. Об отдыхе не могло быть и речи, но болезни никого не спрашивают: воспаление легких и желчного пузыря словно ждали своего часа, чтобы добавить ему страданий. До некоторой степени успокаивал тот факт, что отдел возглавлял такой испытанный руководитель, как секретарь ЦК ВКП(б) товарищ Щербаков. Оставшись наедине со своими мыслями, Димитров почувствовал, что мучительная тоска по потерянному сыну вросла в него, в его повседневную жизнь так плотно, как любовь и радость живых, теплых, бесконечно милых детских глаз Мити. В быту суровой войны и напряженной тыловой жизни, в заботах всеобщего наступления и упорных боев на всех фронтах, наполнивших поля и леса огромной страны трагедиями и подвигами, героизмом и самопожертвованием, слезами и кровью, он всегда помнил, что дома его встретят теплые глаза, и вот их нет. Но Димитров знал и чувствовал, что не только он носит в себе свою боль. Сколько молодых людей гибнет на поле боя, сколько матерей и отцов скрытно мыкают свою муку. Он не единственный, плохо, что ушло единственное дитя, но мало ли детей погибают от огня тех, кто вознамерился завоевать мир… И все же, несмотря ни на что, каждому больней своя рана. Посвятив свою жизнь счастью людей, он познал и их страдания, тем более что весь мир стал единой болью и единой надеждой. Надежда была силой, которая побуждала людей работать до изнеможения в тылу, ходить в атаки, ложиться под танки с мыслью, что победит добро, человеческое в человеке, вера в более счастливое и мирное будущее. И он живет доброй надеждой помочь победе, внести свою лепту в освобождение рабочего класса от гнета капитала, в освобождение народов, увидеть Болгарию в ряду друзей Советского Союза. Димитров запахнул халат, тени от деревьев на зеленой полянке сада были подобны крупноячеистым кружевам, веселая белочка пропрыгала по аллее, взбежала на ближнюю березу, села и долго чесала лапками за ушами. Здесь, в тишине санатория, жизнь словно бы застыла и люди двигались как тени. В их глазах он часто улавливал сочувствие, скрытое сострадание, но в них не было любопытства — оно давно истаяло. Каждый жил теперь новостями с фронта, говорили о последних победах, об успешном наступлении на Курской дуге. Внизу, в красном уголке, висела большая карта. Больные часто толпились перед ней. Приходил сюда и Димитров. В масштабном наступлении он видел силу этой страны и этого народа, силу, которая проявляла себя и в трудных буднях.
Димитров во второй раз приезжал на обследование и отдых. Теперь он намеревался пробыть здесь очень недолго, чтобы пройти заключительную проверку. С главным врачом он давно знаком. В свободные минуты врач часто приходил к нему поговорить — и не только о близких людях, воевавших на разных фронтах, но и о сопротивлении немцам в тех странах, где они, союзники, были полными хозяевами. Димитров знал, как идут дела в Болгарии, знал о росте партизанского движения и поддерживал его. Существовала нелегальная радиосвязь с ЦК Болгарской рабочей партии. Существовали и радиостанции «Христо Ботев» и «Голос народа», которые разоблачали немецкую пропаганду и укрепляли веру народа. И как только он подумал, что нужен, необходим вне этих стен, этого спокойного уголка, где он сидит в тиши, то почувствовал, что дыханье его участилось и затруднилось. Пришло время вернуться туда, где кипит борьба, к товарищам и друзьям. Недавно его посетил Васил Коларов и привез из Болгарии новости, которые, однако, не только не успокоили его, но усилили желание покинуть этот тихий уголок.
Димитров пересек тенистую аллею, свернул около белой скамейки и направился к низкой террасе. Главврач издали заметил его и поспешил навстречу:
— Как вы себя чувствуете, Георгий Михайлович?..
Русская традиция называть собеседника по имени-отчеству была так глубоко здесь укоренена, что не допускала другого обращения, но в данном случае необычным было то, что отца Димитрова звали не Михаил, а Димитрий, и сын был назван в его честь Митей; Димитров много раз пытался объяснить это людям, но к нему продолжали обращаться по-прежнему, и он уже больше не пытался поправлять друзей и знакомых. Для болгар он был Георгий Димитров, а для советских товарищей — Георгий Михайлович.
И поэтому обращение главврача не произвело на него впечатления. Его коснулся только смысл вопроса: как он себя чувствует? Если бы он мог избавиться от мыслей о сыне и о родине, то, возможно, чувствовал бы себя неплохо. Теперь же и в этой больничной обстановке, где у него было все, что надо, он не мог чувствовать себя хорошо; к тому же был нарушен его стереотип активного труда.
— Пора уже меня выписать, товарищ главврач…
— Нет ли у вас, Георгий Михайлович, жалоб на персонал?
— Жалоб нет ни на кого, кроме как на самого себя. Не привык я отсиживаться в заветрии, когда вокруг бушует буря… У меня много работы… Очень… Особенно теперь…
— Почему?.. Что случилось?
— Важные, важные дела… Красная Армия наступает…
— Да, вы, Георгий Михайлович, правы… В комнате вас ожидают два болгарина. Они принесли новости и хотят сообщить их вам лично. Я послал за вами сестру и думал, что вы ее встретили…
— А они еще в комнате?
— Да.
— Тогда поспешим…
В широкой, светлой комнате его ждали Басил Коларов и Станке Димитров-Марек. Марек следил за всем, что связано с фашистской пропагандой в Болгарии, и первым узнавал новости. Его «Голос народа», работавший на тех же волнах, что и «Радио София» и «Скопле», вел упорные сражения с официальной болгарской пропагандой, вещавшей о немецких лжеуспехах. Коларов и Марек пришли сейчас сообщить ему о деле, имеющем судьбоносное значение для родины. Лысина Васила Коларова, освещенная солнцем, блестела как полированная; с нею контрастировала слегка посеребренная грива Марека, в которой запутались косые солнечные лучи, проникавшие в комнату.
При появлении Димитрова они встали и обменялись с ним рукопожатием; Коларов — легким сжатием пальцев, Марек же — сердечно потряс всю руку. За годы совместной работы Димитров узнал привычки, жесты и даже ход мыслей каждого из них, и не только их двоих. Он с первого взгляда запоминал то, что характерно для человека, и мог сразу определить его душевный мир, его поведение — гражданское и человеческое. Длительное общение с людьми выработало в нем непогрешимое чутье на подхалимов и на искренних, смущенных его присутствием людей, на кабинетных работников и на практиков, учившихся у самой жизни. В свое время ему было достаточно одного слова Германа Геринга, чтобы понять, что он имеет дело с самоуверенным, суетным человеком, вышедшим из себя от вопросов подсудимого, на которого Геринг смотрел свысока. И Димитров не ошибся. Его революционный опыт, путь из низов к вершинам мирового коммунистического и рабочего движения помогли ему накопить такое душевное богатство, которое делало его справедливым и неуязвимым в любых ситуациях. При подборе людей он мерил их мерилом верности идее, искренности и самозабвенного трудолюбия. К мечтателям о сверхгероических делах, оторвавшимся от крепкого корня, он относился с известным сомнением. С Коларовым они были старые товарищи, и Марека он знал порядочное время — их дружба была проверена в общем деле. Их лица и взгляды подсказывали Димитрову, что они принесли серьезные новости. Коларов заговорил первым. Он спросил о здоровье, о мнении врачей. Димитров не спешил отвечать. Эти вопросы они задавали и главврачу, и поэтому он дружески сказал: