Квинт - Илья Рушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Квинт прожил в Александрии пять лет. И пять этих лет покрыты для него ирреальным туманом. Первые два - туманом сна, последние три - пеленой тревоги, неудовлетворения, а в конце и отчаяния. Чем выше забрался, тем больше падать. А потому отчаяние это было таким, какого, осмелюсь заявить, не испытывал еще никто. Граница между этими двумя и тремя годами пролегла довольно резко. Квинт тогда вышел прогуляться и обратил внимание на непривычный, но кажется, веселый шум на улицах и площадях. Прислушавшись к разговорам, он уяснил, что сегодня праздник Сераписа, и все идут на Площадь, где будут жертвоприношения. Что ж. Серапис так Серапис. Квинт неожиданно для себя заинтересовался и пошел вместе с толпой, неприятно выделяясь из нее странным выражением лица, ставшим для него обычным, и, если можно выразиться, походкой, лишенной праздничности. Сакральная жизнь, как и вся жизнь вообще, всегда проходила мимо него. В этом был до сих пор, кажется, мной не отмеченный парадокс. С одной стороны, он вертел жизнью на Земле по своему усмотрению (хотя чем дальше, тем ленивей, оставляя все, так сказать, на самотек). А с другой стороны, совершенно не соприкасался с ней. Он управлял ею как бог, как сила, и пренебрегал ею как личность, как человек. Видно, от этого слова никуда не денешься. Праздники, войны и перевороты интересовали его мало; даже те, которые он сам устраивал. И в этом, кстати, еще один парадокс. Он никому, и в первую очередь себе, не мог бы объяснить смысл своего вмешательства в мир. Совершив вмешательство, он сразу терял к нему интерес. Но, видно, парадоксы, с которыми свыкся, не беспокоят своей неразрешенностью и открытой нелогичностью. По крайней мере, тогда Квинт никакой противоречивости или, тем более, абсурдности в себе не замечал. А те недоуменные вопросы, которые, конечно, давно пришли в голову и вам и мне, еще спокойно дремали во тьме его отравленной души.
Уже толпа вплыла на площадь, уже нетерпение виднелось на всех лицах, уже потянулся над головами тот особенный, который ни с чем не спутать, гул, гул толпы, гул, которого не бывает на узких улицах, который рождается только на площадях, когда Квинт заметил Лициния. Тот стоял чуть ближе Квинта к жертвеннику и что-то весело рассказывал соседям. Те дружно, но почти не слышно из-за шума хохотали. Да. Вот уж кто, в противоположность Квинту, не выделялся из толпы. Лициний чувствовал себя здесь как дома. Толпа была его стихией, а он, как неожиданно подумалось Квинту, был ее порождением. Но вот, все затихло, и гимн понесся над головами мягкими волнами, воздух вибрировал, дрожал, и люди дрожали в такт. Квинт видел потрясающее. Он видел, как светлеют лица, как открываются, с трудом, подобно занесенному илом моллюску, их сердца. Как легкая, очищающая радость заполняет их заскорузлые души, вытесняя, вымывая из этих душ всю грязь, боль и жестокость, как глаза людей искрятся, и руки блаженно расслабляются. Как эти люди, сначала тихо, невольно, а потом вдохновленно подпевают гимну... Увиденное потрясло его. Он взглянул на Лициния. Тот делал все то же, что и другие. Но невыразимой фальшью веяло от него, и от этой фальши содрогнулся Квинт. А еще оттого, что никто, кроме него, этой фальши, похоже, не видел. В Квинте всплывало что-то новое. Это было странное, забытое ощущение. Вины? Но в чем, спрошу я? Презрения к жалким существам вокруг него, обступившим ложный кумир, не зная, что истинный --среди них? Нет. Чего-чего, а презрения тут не было вообще. Квинту вдруг захотелось, чтобы все это поскорее кончилось. Ему захотелось бежать отсюда, отвернуться от этого, не слышать и не видеть ничего, не ощущать ничего. Мелькнула даже мысль, а не уничтожить ли толпу, как уничтожал он корабли штормами и молниями. Но мысль эта, по счастью, улетела так быстро, что не успела облечься в форму сомнения. Жертвоприношение уже шло. Запах жира, вина, крови, полусырого мяса и смолистых дров растекался кругом. И толпа благоговейно молчала. Квинту было плохо. Тревога разрасталась, окутывала, пробиралась к горлу, въедалась в каждую трещинку кожи. Ему, богу, было тревожно и страшно, страшно от всего этого! До оторопи, до капелек пота на висках... Он проклинал себя за то, что пошел на этот праздник, он собирался уничтожить все праздники вообще, стереть с лица Земли Александрию, уничтожить все храмы богов в мире...Лишить, лишить людей богов, чтобы они не могли собираться вот так! И тут он вторично взглянул на Лициния и замер. Лициний был счастлив. Он спокойно принимал на свой счет все это благоговение толпы. Он явно адресовал себе эти жертвы, эти гимны, эти восторженные, открывшиеся сердца. Он светился от удовольствия, от этих почестей и поклонения. И вот, страх и тревога Квинта прошли. Все стало буднично, обычно, неинтересно. То "божественное" двухгодичное его состояние, из которого он вышел на пятнадцать минут, к нему вернулось. А в сердце его кольнула игла неприязни к Лицинию.
Если такая неприязнь появилась, она уже не исчезнет. Невозможно, просто невозможно что-либо "забыть и простить". Если хоть раз кольнула такая игла нелюбви к кому-то, то знайте, что с этого момента ваши отношения уже никогда не будут теми, что прежде. Ваши пути уже немного разошлись и уже никогда не сойдутся опять. И с каждым разом вы будете все удаляться и удаляться. И никогда - сближаться. Если вы хоть на секунду ощутили неприязнь - это трещина, которой не суждено исчезнуть. Она может только увеличиваться, ветвиться, расти, и вот вы замечаете, что человек этот вам окончательно неприятен. Нет врагов ненавистнее, чем те, что когда-то были друзьями. Не раздаривайте же так свободно слово "друг", ибо оно священно. Ибо не может быть выше и полнее счастья, чем счастье дружбы или любви, что совершенно одно и то же.
Итак, с того дня между Квинтом и Лицинием появилась трещина, и эта трещина неумолимо расползалась. В неприятном почему-либо человеке начинает раздражать все. Даже мелочи, которых вы просто не замечаете у других. Квинта стала раздражать в Лицинии его манера смеяться, его цинизм, его полнота, его интонации, его привычка все время вертеть что-нибудь в руках. Словом, все. Не знаю, что чувствовал Лициний по отношению к Квинту, но совершенно ясно одно: не заметить перемены он не мог. Однако, неприязнь к собрату - это еще лучшее, что Квинт вынес из того ужасного дня. О Квинт, кто пожалеет тебя! Воспоминания о том, что он испытал в толпе, не давали покоя. Он никак не мог понять, что же с ним все-таки произошло. Похоже на наваждение. После этого он никогда не появлялся на таких праздниках. Просто не мог найти в себе силы пойти туда. И, кстати, в Лицинии, помимо всего прочего, его раздражало и пристрастие к таким сборищам. Лициний посещал их все. Без исключения. Они, судя по всему, доставляли ему самое острое наслаждение. Сильно подозреваю, что еще один пункт нелюбви Квинта к Лицинию состоял в обыкновенной (скорее всего - бессознательной, добавлю ему в оправдание) зависти. Ведь ему это наслаждение было совершенно недоступно. Чтобы ощущать его, нужно было быть самовлюбленным и циничным подлецом, как Лициний. Такие не могут испытывать страха и тревоги. Им незнакомы терзания. Они всегда чувствуют себя отлично, эти герои своего времени. И самое горькое в том, что все перемены, что ни делай, идут им только на пользу. Когда рушатся традиции и прерывается связь времен, когда гибнут безвинные и страдают беспомощные, - такие благоденствуют. И нет оружия, нет способа от них избавиться. И вот вскоре Квинт обнаружил, что вся его жизнь обратилась в сплошные поиски ответов на вопросы, которые окружали его. Сначала было недоумение. Почему Лициний совершенно спокоен и уравновешен. Он в таком же положении, что и Квинт, но, похоже, не испытывает никаких беспокойств. Ему все в радость. Он наслаждается жизнью. Почему это недоступно ему, Квинту? Но все больше и больше его волновал другой вопрос: а бог ли он. Первая эйфория уже прошла, и стало возможно оглядеться. Разве он всемогущ? Нисколько. Он не знает своей судьбы (иначе не пошел бы на тот праздник), он не знает будущего, время не подвластно ему, неподвластно и само мироздание. Может быть, он всего лишь человек, почему-то одаренный способностями чуть больше обычных? Какой смысл иметь власть, если она - не абсолютна? Теперь ему приходило в голову многое. Когда он не предпринимает ничего, мир живет и без его вмешательства ничуть не хуже. Так кто же, кто дает миру законы жизни? И не этот ли кто-то дал Квинту и еще некоторым странную привилегию? Со смертным ужасом пришла мысль, что "кто-то" играет с миром, и по правилам игры некоторым дается возможность управлять под строгим надзором. Что он - всего лишь марионетка, возомнившая о себе чересчур много. Кто устанавливает правила игры? Эта загадка не давала покоя. Она била, кусала, лишала сна и редких просветов радости. Она сдавливала обручем грудь и заставляла ныть десны. О, можете поверить, ужас Квинта не был чем-то простым. Это было сложнейшее переплетение чувств. Тут многое. И животный страх расплаты за свою самонадеянность и дерзость, и вопрос, как жить дальше, если он вдруг превратится в обычного человека, и еще более темный вопрос, как жить дальше, если не превратится, и страх перед миром, перед людьми, нежелание думать о прошлом и мучительная мысль о своем одиночестве. О том, что единственный близкий ему человек в мире - это Лициний, и этого Лициния он ненавидит иссушающей ненавистью. И еще много такого, чему нет названия, но что вы поймете, если попытаетесь примерить на себя жизнь Квинта со всеми ее взлетами и, конечно, падениями. Однако самой назойливой, и Квинт стыдился этого, была мысль о том, что он, судя по всему, смертен. Серьезно обмыслить это он не находил в себе смелости, потому что от этого веяло какой-то особенной, мертвящей, могильной прохладой. Вопросы переплетались со страхами, плавно и незаметно превращались в них, и весь этот вечный комок боли, не переставая, бешено вертелся в пустой до невероятия душе Квинта; вертелся, сверкая, так, что глазам становилось больно; вертелся, больно, режуще задевая за стенки, все подчиняя себе, надо всем возвышаясь, и уже казалось, что нет в мире ничего, кроме этого чудовищного комка. Нет, и не было. И не будет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});