«Затоваренная бочкотара» Василия Аксенова. Комментарий - Юрий Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Объектом аксеновской стилизации вряд ли являются «Журбины» как таковые; роман Кочетова приводится лишь как яркий образец того типа мифотворчества, который отражен в данном месте повести; более точные параллели и возможные источники аксеновской пародии, вероятно, можно найти в массовой литературе эпохи.
В конце концов все, чего он добился, – этого костюма «Фицджеральд и сын, готовая одежда», и ботинок «Хант», и щеточки усов под носом, и полной, абсолютно безукоризненной прямоты, безукоризненных манер, всего этого замечательного англичанства, – он добился сам (стр. 8). – В прозе Аксенова и некоторых его сверстников немалую тематическую роль играет мир потребительских товаров, отражая характерную черту времени – растущее стремление советских граждан устраивать свой быт в соответствии с определенными критериями качества и маркировать его различными «знаками статуса».
Культура 1950–1960-х годов – это уже не мир пролетариев М.М. Зощенко, в котором на фоне полного отсутствия вещей можно было гордиться обладанием вещью вообще, какой-нибудь вещью, даже не помышляя о какой-либо ее специализированности или особом качестве (см. об этом: Щеглов 1999; Щеглов 2012: 297–332), – но мир «развитого социализма», где, напротив, существует детальная, безошибочно всеми осознаваемая иерархия вещей по таким линиям, как дефицитность, классность, «престижность», материал, модель, страна происхождения, специальные черты («features») и т. п. Эта особенность консьюмерской психологии эпохи хорошо уловлена – как в ЗБ, так и в других аксеновских вещах – в способе подачи предметов личного обихода. Упоминая вещи, его нарратор почти никогда не довольствуется общим родовым понятием (скажем, просто «ботинки», «костюм» или, на худой конец, «заграничный костюм», как скорее выразился бы писатель 1920–1950-х годов), но чаще всего пользуется точным фирменным клеймом или по крайней мере официальным товарным наименованием, а нередко добавляет и указания о месте производства и «чертах» данного изделия.
Каждому из героев ЗБ сопутствуют по меньшей мере три-четыре подобных предмета с официальной маркировкой. Эта дифференциация вещей в равной степени касается как дорогих импортных изделий, ценившихся элитой, которые в те времена надо было «доставать» по знакомству или на черном рынке, так и более обычных и доступных продуктов, покупавшихся простыми советскими людьми в госмагазинах. Среди примеров первого рода кроме упомянутой выше экипировки Дрожжинина отметим его табак «Кепстен» (стр. 39). Примеров второго рода в ЗБ, с ее в основном демократическим составом персонажей, еще больше: от сигарет «Серенада» (Глеб), плавленого сыра «Новость», коктейля «Таран» (Ирина), радиолы «Урал» (Моченкин) до таких деликатесов Володи Телескопова, как «тюлька в собственном соку», «уха из частика», «ряпушка томатная», «кильки маринованные» (прилагательное на втором месте – черта формальной номенклатуры товаров), «Горный дубняк» и т. п. В болтовне и снах Володи проскальзывают также «вино шампанских сортов», «одеколон цветочный», «еловое мыло», «картины художника Каленкина для больниц»… В повести «Апельсины из Марокко» (1962) помимо самого названия встречаем, в первой категории, магнитофон «Репортер» и «великолепную, снабженную ветрогасителем зажигалку “Zippo”», а во второй – вина «Чечено-ингушское» и «Яблочное», коктейли «Привет» и «Загадка», плавленый сыр «Новый», сигареты «Олень»… Вся эта культура потребительских товаров, их порой соблазнительных названий, пестрых этикеток – предмет постоянного соревнования, жадного наблюдения, сравнения и оценки у людей 1960-х годов – служит непрерывным фоном аксеновской эпопеи, принимается как данность и входит обязательным ингредиентом в обрисовку героев, описания, сюжетное действие.
Внимание к «фирмам», к маркам изделий свидетельствует, таким образом, об определенной разборчивости вкуса советского общества 1960-х годов, особенно когда ими метятся импортные и так называемые дефицитные товары. В потребительской сфере развились элитарность и снобизм, бравшиеся на прицел юмористами; например, в каком-то из тогдашних сатирических скетчей девушка отказывала жениху, уличив его в обмане – ношении нефирменных джинсов: «Позволь, но где же твой лейбл?» (англ. label – ярлык, этикетка). Но эта же черта невольно говорит и о другом: о скудости, ограниченности вещного репертуара, в конечном счете безнадежно неспособного угнаться за растущей «тоской по мировой культуре» у советских людей того времени. В противоположность Западу с его континуумом потребительских изделий, с таким бесконечным разнообразием вариантов каждого предмета, при котором в большинстве случаев запоминание фирменной марки, «козырянье» ею в видах престижа лишается смысла, советский рынок характеризуется такой конечностью, дискретностью товарного мира, при которой только и может иметь смысл поименное знание всех предметов и завороженность их фирменными названиями. Наконец, густота фирменных знаков в случае ЗБ имеет и еще одну «отрицательную» коннотацию – она является симптомом абсолютной структурированности жизни, когда все разложено по полочкам и снабжено этикетками, как это типично для перезрелой культуры fin de siècle (ср. мир Чехова[12]).
Писатель развертывает эту культуру потребительских товаров и этикеток и типологию их обладателей в бесконечном разнообразии оттенков – от изысканных европейских талисманов, которыми тихо гордятся Дрожжинин или гроссмейстер (в рассказе «Победа»), и впечатляющих элементов экипировки «выездных» аксеновских героев (вроде калориферного свитера в «Рандеву») до «ряпушки томатной» Володи Телескопова и «апельсинов из Марокко», вызывающих бурю страстей в далеком геологоразведочном поселке. Четкой иерархической маркировки не избегают даже убогие, наидешевейшие вещи, достающиеся на долю персонажей неимущих, вроде нищего студента Виктора по прозванию Кянукук (повесть «Пора, мой друг, пора»), чья экипировка состоит из «штиблет за девять тридцать», «кубинской рубашки» и «китайских штанов».
Нет нужды говорить, что оттенки эти складываются в довольно-таки безрадостный, в конечном счете, комментарий к образу жизни и менталитету людей той памятной, уже далекой от нас эпохи.
…француз – викарий из швейцарского кантона Гельвеция. Однако викария больше, конечно, интересовали вопросы религиозно-философского порядка… (стр. 8). – Как указал комментатору автор, в фигуре этого викария, периодически сотрясающего мир новыми «интеллектуальными бурями», отразился Ж.-П. Сартр, с которым Аксенов и молодая интеллигенция его круга общались во время неоднократных приездов французского писателя и философа в СССР. В прозе Аксенова Сартр упоминается среди других знаменитостей, с которыми водят дружбу его разносторонние герои (как Малахитов в повести «Рандеву»). См. также примечания к 3-му сну Володи Телескопова.
Кантона Гельвеция не существует. Helvetia – латинизированное название Швейцарии, заменяющее (в основном на почтовых марках) четыре различных имени этой страны на ее четырех официальных языках (французском, немецком, итальянском и ретороманском).
По сути дела, Вадим Афанасьевич жил двойной жизнью, и вторая, халигалийская, жизнь была для него главной. <…> От первой же, основной (казалось бы) жизни Вадима Афанасьевича остался лишь внешний каркас – ну, вот это безукоризненное англичанство, трубка в чехле, лаун-теннис, кофе и чай в «Национале», безошибочные пересечения улицы Арбат и проспекта Калинина (стр. 8–9). – Будучи интеллигентом и человеком книжным, Дрожжинин больше, чем другие герои повести, притягивает к себе мотивы литературного происхождения. Из русских классиков по складу характера ему должен ближе всего импонировать интеллигентный, скромный, тихий, интровертированный Чехов. Именно чеховскую мысль и чеховские интонации (восходящие, в свою очередь, к толстовским психологическим периодам) узнаем мы в этом пассаже. Ср. в «Даме с собачкой»:
У него было две жизни: одна явная, которую видели и знали все, кому это нужно было, полная условной правды и условного обмана, похожая совершенно на жизнь его знакомых и друзей, и другая – протекавшая тайно. И по какому-то странному стечению обстоятельств, может быть, случайному, все, что было для него важно, интересно, необходимо <…> что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других, все же, что было его ложью, его оболочкой, в которую он прятался, чтобы скрыть правду, как, например, его служба в банке, споры в клубе, его «низшая раса», хождение с женой на юбилеи, – все это было явно.
(Чехов 1977: 141)Параллелизм достаточно точный. Как известно, вторая жизнь Гурова – это его любовь к Анне Сергеевне, живущей вдали от него в городе С… Аналогичным образом вторая, главная жизнь Дрожжинина – это любовь к далекой стране Халигалии, также скрываемая им от чужих любопытных глаз.