Однажды осмелиться… - Кудесова Ирина Александровна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
24
— Хай! — бодрое американское «Hi!» Кэтрин произносила так же, как и знаменитое «Well» — с потугами на прононс. — Клюнула рыба!
Кэтрин ворвалась в комнату довольная, бухнула суму на стол (плеснулся душок: сегодня сосиски), развязала тугой пояс (похолодало, но Кэтрин продолжала таскаться в своем ненаглядном плаще, поддевая лишнюю кофту; можно было себе представить, какая жуткая одёжа напяливается зимой).
— Уээл, девица через три с половиной месяца защищается, учится на вечерке, то что надо. Вежливая. Я ей сказала, что корректор уходит в декретный отпуск, но вернется (Кэтрин вопросительно посмотрела на Оленьку, Оленька кивнула: она была благодарна Кэтрин). В четверг смотрины.
На «смотрины» Оленьку не допустили. Она сидела в комнате, когда дверь приоткрылась и всунулась хомячья физиономия.
— Слушай, это кто там у Васильича сидит?
Оленька повела плечом:
— А я почем знаю?
Хомяков недовольно шмурыгнул:
— Ее Кэтрин притащила. Я видел. Колись.
Оленька сделала круглые глаза, и грызун, потоптавшись, канул. Поверил, иначе бы живой не уйти. В коридоре послышалось: «Не знает!» — и четыре ноги утопали.
Кандидатка в корректорши начальству пришлась по душе (ему и говорящая жаба подошла бы, лишь бы грамоте разумела), претензии у девочки были на нуле: нет опыта. После защиты диплома она отправится на каникулы, «с марта можете мной располагать». Посмотрели ее оценки. Твердая хорошистка. Кэтрин устроила ей проверку: ни одной ошибки. Красота. Оленьке даже как-то ревниво сделалось.
25
А потом Володик заболел. Утром отвез Оленьку, а около полудня позвонил и сказал, что с работы отпущен, очень плох. Он уже накануне вечером расчихался (когда подбирался чих, со священным ужасом вскакивал и несся вон из комнаты). Пару раз за время разговора смачно чихал в трубку, и Оленька по инерции отворачивала ее от себя.
— Зайка, я вот только не знаю, где ты обедать будешь и кто тебя домой отвезет.
— Насчет обеда я что-нибудь придумаю.
Володик приободрился:
— А отвезет мама, я с ней поговорю. Только придется на работе задержаться, она в пробках не ездит, ты же знаешь.
Перспектива торчать в конторе до девяти, а потом возвращаться в обществе Володиковой маман Оленьку не воодушевила ни вот настолечко. Но спускаться в метро она боялась: как-то недавно поехала, и так затошнило, так муторно было и противно… не хотелось повторять. «Я еще позвоню», — каркнул Володик и в третий раз чихнул.
— Муж заболел? — Кэтрин не отрывала глаз от своих листочков.
— Угу.
— Уээл, я через полчасика буду обедать, можешь присоединяться.
— Но я с собой ничего не…
Кэтрин наклонила голову и поглядела на Оленьку поверх очков, как это делают старые училки и супермены.
— Приглашаю. У меня две котлеты и гречка. Спроси тарелку у секретарши.
26
Еды на двоих оказалось мало, догнались сухарями с печеньем. Впервые котлетный дух щекотал Оленьке ноздри шаловливо, а не назойливо; ласково, а не нахально. Володик был выведен из строя на неделю, не меньше. «Завтра принесу что-нибудь из дома», — решила Оленька, уписывая парную котлетку.
— Невероятно вкусно.
— Гу га гэ пгафифифал.
— ?
Рот у Кэтрин был забит гречкой, кус котлеты оттопыривал щеку наподобие флюса. Дожевала, закатив глаза и совершая колебательные движения кистью руки: мол, сейчас. Повторила:
— Ну я же профессионал.
И пояснила: на заре туманной юности окончила кулинарный техникум; между прочим, в приличных местах потом работала. Зачем пошла? На кухне с двенадцати лет была за главную и каждый день выслушивала, что руки не оттуда растут. Назло выучилась.
— А-а… — поддержала Оленька беседу, собирая остатки подливы хлебушком.
Хотелось сказать: «Кэтрин, ты чудо», но сдержалась. А то получилось бы, что это знак животной благодарности.
27
День прошел безоблачно, в пять затеяли чаек.
Кэтрин грызла сухарь (она делала это уморительно, как собака или старушенция, у которой сохранились только коренные зубы, и голову даже немного наклоняла). Оленька подумала: «Сейчас спрошу».
— Кэтрин?
— Э? — хрясть, хрясть.
— Почему у тебя такое странное имя? То есть не странное, а необычное. Это же из книги, да?
Кэтрин держала в руке обмылок сухаря (обсосала) и смотрела на Оленьку. Этот вопрос ей задавали, наверно, раз четыреста. Наконец, сухарь был отправлен в рот. Кэтрин несердито пожала плечом:
— Знаешь, в каком году я родилась? В шестидесятом. «Прощай, оружие!» в Союзе вышло за год до моего рождения. И все были просто помешаны на Хемингуэе.
— Я думала, что Ремарк…
— Ремарк — да. А за ним — «папа Хем». А потом и от него ничего не осталось, когда Фолкнера перевели. Обозвали «литературой для юношества». Правда, это уже позже, в семидесятые. А когда я маленькая была, да. Всех умиляло это имя. Все знали, что Кэтрин — из «А Farewell to Arms». Ты что-нибудь слышала о «черном двухтомнике»?
Оленька ничего не слышала.
Кэтрин вздохнула и принялась рассказывать, как бы нехотя, но потихоньку заводясь, как старый пропеллер. В этот вечер Оленька выяснила для себя кое-что, о чем ее поколение помнить не могло, а предыдущее уже подзабыло.
«Черный двухтомник», первый переводной сборник Хемингуэя, вышел в пятьдесят девятом году, редактором был Иван Кашкин, ударение на последний слог, не все знают. Целая «кашкинская плеяда» переводчиков появилась, ну, неважно. Важно, что дело было после двадцатого съезда, и оттого — воздух свободы, и свитера эти хемовские грубой вязки, бороды, пьянки, разговоры с мутным подтекстом, многозначительные такие разговоры, часто ни о чем, но в духе «папы». У него все время говорят, говорят, короткие такие реплики, ничего конкретного, недосказанность — мать интуиции. И еще эти яркие краски у него, запахи, звуки. И переживание… всего. И «настоящие мужчины». Он вроде и сам был таким вот «настоящим» — четыре войны за спиной, охотник, рыболов, спортсмен. Кричали о его мужественности, а ведь застрелился, дуло — в рот, и оба курка спустил для верности, ну да не о том речь. Слышали, слышали они друг друга, его герои. Без слов слышали. А чего стоила его «любимая женщина»! Его герой, видите ли, любимую женщину ценил превыше всего. Не партию, не комсомол, не стройки «коммунизьма». Ну или, скажем, не президента Америки. Отсюда тоже — попсовая популярность. Цитатками перекидывались, портрет в дому держали, где он в свитере своем и при бороде.
— Терпеть не могу портрет этот. Он там на добренького рождественского деда похож. Вот в «черном двухтомнике» у него совсем другое лицо.
— Какое?
— Трагическое, какое… — передразнила Кэтрин Оленьку, непонятно почему. С воодушевления она внезапно перешла на брюзжание. Оленька подумала, что надо сказать что-нибудь миролюбивое.
— Ну… интересно. Может, покажешь, если в гости пригласишь? Заодно посмотрю на книжки эти легендарные.
И тут Кэтрин победно заявила:
— А у меня их нет!
Она ждала вопроса — как так, в доме нет книги, которая имя ребенку дала. Но Оленька молчала. Тогда Кэтрин добавила-то ли с деланым безразличием, то ли потеряв запал:
— Я их сожгла.
Оленька не знала, что сказать. Поскольку, как известно, она была чуткой девочкой, ей представлялось очевидным, что не надо взламывать чужие шкафы и вытаскивать из них скелеты. Сами вывалятся. Или не вывалятся. Еще незнамо, что лучше.
— Понятно… — протянула она деликатно. И добавила идиотское: — А родители не были против?
Кэтрин уже двадцать пять к тому времени исполнилось, мама давно умерла. Отец же так до сих пор и не хватился книжек своих. В тот день прямо под окном их квартиры мальчишки подожгли контейнер с мусором. Запах гари шел вверх, добрался до последнего этажа. Дома никого не было. Кэтрин сняла с полки книги и швырнула вниз. Попала.