Беглец - Николай Дубов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем же вы?
— А что при такой жизни делать? Разве я тут живу? Пропадаю…
— Ну, Лександра, — сказал дед, — жизнь, она как жизнь, а стакашек ты перекидать любишь.
— А я никого не хуже. Вот и Виталий Сергеевич говорит, что я не хуже знаменитого художника Расторгуева рисую…
— Этого я не говорил, а сказал, что в принципе вы делаете одно и то же…
— Слыхал? — сказал папка. — Вот уеду отсюда, тогда посмотрите…
— Куда ты денесси? — сказал дед. — Тут тебя никто не видит, живешь, и ладно. В другом месте с тебя работу спросют. А какой из тебя работник? Бала-бала, вот и все…
— Это я?!
— Не будем ссориться, — сказал Виталий Сергеевич. — Давайте-ка еще позволим себе…
Они позволили. Папка закусил и, вертя в руках кусок белого хлеба, сказал:
— Мне вот черного хлеба есть нельзя, желудок не позволяет. А где здесь возьмешь белый!
— Берегитесь черного хлеба! — усмехнулся Виталий Сергеевич. — «От черного хлеба и верной жены мы бледною немочью заражены…»[2]
— Ты предпочитаешь неверных жен? — спросила Юливанна.
— Чужих.
Юливанна засмеялась и погрозила пальцем.
— Попробуй только!
— Я извиняюсь, — сказал дед, — я чего хочу спросить. Вот вы, к примеру, строите дома. Как же вам платят — сдельно или по-особому?
Виталий Сергеевич нахмурился.
— Архитекторы получают зарплату. Как инженеры и прочие. Но я отошел от активного проектирования.
— И напрасно! — сказала Юливанна. — Мне очень нравились твои проекты.
— А что из них получилось? Помесь ласточки со свиньей? — Он посмотрел на непонимающие лица деда и папки. — Извините, вам это, наверно, неинтересно…
— Нет, почему же, — вежливо сказал папка. — Очень интересно.
— Понимаете, о чем я? Архитектор задумывает здание, создает проект. Но ему не дадут сделать так, как он задумал. И получается не здание, а ублюдок, сапоги всмятку, манная каша на шампуре…
— Крепко, видать, вас обидели по служебной линии, — сказал папка.
— Дело не в личной обиде, — отмахнулся Виталий Сергеевич. — Человек должен гордиться тем, что он сделал… Ну, не то, чтобы гордиться, а…
— Как Саваоф, — сказала Юливанна. — Он сделал — «и увидел, что это хорошо».
— Да, что-то вроде этого. А я пока сказать этого не смог. Ни разу.
— Но ты же строил! И хорошо.
— Что значит «хорошо»? У художника должно быть ощущение важности, нужности, первоочередности того, что он делает. А что мы строим? Обязательно — дворцы. Дворцы спорта, дворцы бракосочетаний, дворцы пионеров, дворцы культуры… И на моей совести есть такой дворец. Построил по тогдашней моде советского ампира. Роскошный дворец культуры. Приходят туда люди, слушают лекции о культуре, а сами немытые. В селе бани нет. Вы говорите, жизни хотят «покрасивше»… Надо ее чище сделать.
— Эт правильно, — сказал дед. — И у нас в деревне бани нету, хочешь помыться, езжай в город. Сорок километров — ближний свет. Кто ж туда поедет?
— Ты, как всегда, увлекаешься и преувеличиваешь, — сказала Юливанна.
Виталий Сергеевич посмотрел на нее, как бы очнувшись, возбуждение его угасло.
— Да, ты права, конечно. И весь этот разговор ни к чему…
Дед уже блаженно щурился, папка суетился, поглядывая на опустевшую бутылку, — ему было мало — и, как видно, совсем не слушал. Как только Виталий Сергеевич замолчал, он тут же спросил:
— А как его по имени-отчеству, того академика?
— Не знаю.
Дед и папка еще немножко поговорили о погоде, какая, мол, стоит жара, прямо июльская, и что штормы в мае бывают редко, а если и случится когда, то короткий. Потом они ушли. Виталий Сергеевич задумался, Юливанна, поглядывая на него, убирала со стола, потом спросила:
— Что на тебя вдруг нашло — поход против дворцов, гимн бане?
— Ты же знаешь, что не вдруг. Это всегда со мной.
— Но почему именно теперь? И перед аудиторией, которая явно ничего не поняла?
— Разве всегда говорят для аудитории?.. А почему? Увидел малевание этого Нечаева, вот и… Не так радостно увидеть пародию на самого себя. И злую пародию.
— Не вижу никакой связи.
— Ну как! Он считает, что его малевание делает жизнь людей «красивше». В конечном счете, и мы делаем то же самое. И когда начинаешь подводить итоги…
— Не рано ли?
— От этого никуда не денешься. — Виталий Сергеевич тронул седые волосы. — Всему свое время, говорил Экклезиаст. Время жить и время умирать, время сеять и время убирать жатву, время собирать и время бросать камни… Что мне остается еще, как не бросать камни? В себя…
— Бедненький! Так ты ничего и не сделал… А дом на Хорошевке? А детский санаторий? А…
— Все это — пробы, подходы, попытки. Были замыслы. Мне их поправляли, портили, я уступал, соглашался. И получались ублюдки. Не выдержал, сбежал на кафедру. И что? Создал школу, воспитал смелых новаторов? Чего достиг?
— А я не в счет? Если б ты не появился на кафедре…
— Тебя — да!.. Тебя я достиг. Ах, Юленька, если б это случилось раньше!..
— Могло случиться и раньше. Ты сам виноват.
— Прошу тебя! — сказал Виталий Сергеевич. — Не надо об этом, хотя бы то время, что мы здесь…
— Но почему я должна…
Юливанна только теперь увидела, что Юрка сидит, где сидел, и осеклась. Юрке стало невыносимо неловко. Он давно понял, что ему следует уйти, но боялся привлечь к себе внимание, не знал, как уйти незаметно, и продолжал сидеть, и получилось так, будто он нарочно сидел и слушал, о чем они говорят между собой, думая, что их никто не слышит. Он поднялся, пошел к дому.
От досады на себя он пнул ногой Жучку, которая, вывалив язык, бросилась к нему, и тут же ему стало жалко собаку — никто не вспомнил, что ей нужно налить воды. Юрка принес воды и кусок хлеба. Жучка сначала жадно вылакала всю воду, потом проглотила хлеб, выжидательно уставилась на него, ожидая еще подачки. Она смотрела и смотрела, несколько раз принималась вилять хвостом, но Юрка уже забыл о ней, и Жучка, гремя цепью, спряталась от солнца в свою будку из ракушечника. А Юрка смотрел на розовый бугор, над которым колыхалась парусина тента и жарко горела на солнце краюшка палатки. Он силился и не мог понять, на кого и за что сердился Виталий Сергеевич. Сказал, что папка не умеет рисовать, и тут же, что есть знаменитый художник, который делает то же самое, потом что-то про дворцы и бани. Никаких дворцов Юрка не видел. И бань тоже. Мамка моет их в корыте. И хорошо, что не часто. Приходится много таскать воды из колодца, голому и мокрому холодно, в комнате парно и сыро, мамка сердится и кричит на них. А Митька всегда ревет — он не любит, когда его моют… Но Виталий Сергеевич говорил совсем не про это. Он был недоволен и сердился, только говорил такие слова, что Юрка видел — и дед, и папка тоже не понимали. И спрашивать у них бесполезно. Дед скажет: «Чужие дела — темный лес» или «Чужая душа — потемки». Он всегда так говорит, когда речь заходит о других. А папка, наверно, обиделся на Виталия Сергеевича и будет его ругать…
Тут мамка начала всех звать, значит, она пришла с работы и пора обедать. Юрка пошел домой — есть ему хотелось давно.
— А где папка? — спросила мамка. — Поищите его!
Папки не было ни во дворе, ни в лагере, куда сбегал Митька, ни на берегу.
— Да что он, сквозь землю провалился? — закричала мамка.
Тут вышел Федор и сказал, что папка уехал в Гроховку. Голоснул на дороге и уехал.
— Зачем?
— Известно зачем. Он и меня звал. Только у меня денег нет.
— А у него есть? — закричала мамка. — Опять у горбатой заразы в долг налижется…
Максимовна говорила, что все горбатые обязательно злые. У Алки горб самый настоящий — и спереди и сзади, а она добрая: дает вино в долг. Конечно, тем, кто потом расплачивается. Лучше бы уж она была злой, как все горбатые, и в долг не давала.
— Юрка, — сказала мамка, — бери велосипед, езжай за ним.
— Что он, меня послушает? И я есть хочу…
— Не помрешь! На. — Мамка сунула ему кусок хлеба. — И езжай без разговоров.
— Да ну, мамк, не хочу я…
— А я хочу с вами, окаянными, возиться, пьянчугу того сторожить? Навязался он на мою голову, проклятый…
Юрка выкатил из коридора велосипед и поехал.
4
У входа в подвал стояли мужчины, курили, разговаривали и один за другим уходили — солнце уже спускалось за изволок, скрывающий Окуневку. Папка сидел с Романом Безногим под навесом для машин. На ракушечном кирпиче перед ними стоял мятый алюминиевый котелок, с которым Роман никогда не расставался. Оба были уже пьяны. Папка говорил и неистово суетился. Роман не слушал. Лицо его набрякло, глаза с бессмысленной сосредоточенностью смотрели в одну точку. Отстегнутая деревянная нога валялась рядом. Роман первый увидел Юрку и поманил пальцем.
— Эй, Жорка, иди сюда!