Аппетит - Филип Казан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А где остальное?» – наконец спросил я.
«Он умер, – ответил Филиппо. – Не закончил».
«Что значит „умер“?»
«„Умер“ – значит перестал работать, навсегда», – пояснил дядя. А потом взъерошил мне волосы.
После этого я много раз приходил туда, иногда с дядей, иногда один. Мне всегда нравилось, как херувим скользит над двумя обнаженными людьми на аккуратном квадрате собственного одеяния цвета коралла, палец его указывает на некую невидимую пустошь, а меч тяжел и черен, словно смерть. Однако я никогда не видел самих людей. То есть я смотрел на них, даже разглядывал, изучал, потому что Филиппо велел мне это делать, но не думаю, что когда-либо видел их по-настоящему до этого дня. Ибо, как и они, я теперь оказался изгнан из Рая. Я смотрел и смотрел на Еву. Этот рот, черный и разверзшийся на ее лице, как могила, стонал так, как хотел стонать я. Заведенные к небу глаза рыдали обо всех миллионах ее детей, которые еще не родились, и я тоже был одним из них.
– Больно, да? Мой учитель все это понимал. – Филиппо приобнял меня за плечи. – Не знаю как, но он умел касаться боли. И он был таким добрым человеком…
– Я не могу перестать думать о яблоке. Ей и правда нужно было его попробовать. Адаму было все равно, но ей нет. Я сделал бы то же самое. Я бы не смог не узнать.
– Плоть слаба. Нас тянет делать то, что запрещено.
– Нет, дядя. Мне бы было не важно, запрещено или нет. Если бы Бог сказал: «Не воруйте мое золото» или «Не плавайте в реке», я бы его послушался. Но каково на вкус яблоко?
– Я не знаю, – вздохнул дядя.
А я хотел знать: был плод сладким или кислым? Хрустела ли его мякоть? Брызнул сок Еве в рот или яблоко оказалось вялым, деревянным, с привкусом ос? Мне по-прежнему было жалко Адама, но не Еву. Я смотрел на ее рот и не ощущал ничего, кроме зависти.
6На следующий день Филиппо разбудил меня: уселся на край моей кровати и стал бормотать заутреню громким рокочущим голосом, которым пользовался в церкви.
– Одевайся, – сказал он. – Я иду в студию Верроккьо. Ты тоже.
– Я – нет! – огрызнулся я, накрывая голову подушкой.
– Идешь-идешь. Когда ты в последний раз что-нибудь рисовал? А? У тебя хороший глаз, очень хороший. И хорошая твердая линия. Нино, я не позволю мясникам завладеть твоей душой.
– Дядя, я просто хочу поспать. Оставь меня в покое.
– Верроккьо работает над новым заказом. Ты его видел?
– «Фому неверующего»? – нехотя пробормотал я. – Там пока еще не очень-то много. Несколько набросков лица Христа. Они довольно хороши, – сдался я, садясь и протирая глаза. – Сандро помогает.
– Ну вот, это я и хочу увидеть.
– Но я не хочу…
– Перестань ныть.
– Я не ною!
– Ноешь, мой милый мальчик.
– Я в трауре.
– Что ж, я тоже. И твой отец. Он скорбит своим топориком и ножом и очень здраво поступает.
– Это… не по-христиански.
– Я отпускаю тебе этот грех. Давай вставай.
– Филиппо, у меня нет настроения рисовать! Все равно у меня не получается ничего хорошего.
– Тогда не рисуй. Правда, там будет Сандро, а ты знаешь, какой он. У него в животе к полудню будет прямо осадная артиллерия греметь. И у Верроккьо. Ты можешь им что-нибудь приготовить на обед.
– Иди сам. Я не художник – рисую как двухлетка. И не повар. Дядя! Попроси Каренцу что-нибудь приготовить. Купи на рынке. Рубец у Уголино…
– Уголино перетопчется. Вставай, мелкий ленивый нытик, или я тебя отлучу.
Рука Филиппо метнулась мне под мышку. Я задергался и засмеялся, и, прежде чем я успел очухаться, дядя уже бросал в меня одежду, а я натягивал ее, ругая его на чем свет стоит.
– Уже нет времени что-то готовить, – заявил я.
Часы на Синьории только что пробили одиннадцать – Филиппо дал мне поспать, – и я знал, что Каренца не позволит мне совершить набег на кухню в это время.
– Нам придется выйти и купить все нужное, вернуться сюда и приготовить.
– Купим по дороге и приготовим там, – сказал Филиппо, хлопая в ладоши и растирая их, как будто скрепляя печатью эту идею.
Боттега Андреа дель Верроккьо занимала всю длину двухэтажного дома чуть дальше, чем на полпути от Барджелло до Порта алла Кроче. Через широкую кирпичную арку вы входили в мир шума и бушующего хаоса. Помещение было обширное: оно тянулось под скошенными кирпичными сводами, как кошмарное упражнение по перспективе. С потолка свисали лебедки, веревки и рычаги, болтавшиеся среди леса разномастных стремянок, недоделанных каркасов скульптур, деревянных подмостей и мольбертов. Печь для обжига в задней части мастерской сегодня горела. Верроккьо получал дрова от бондаря дальше по улице, и боттегу наполнял кисловатый аромат горящего дуба и сосны. Около переднего входа спутанный клубок металлических прутьев тщился стать похожим на очертания человеческой фигуры, словно нацарапанный ребенком человечек. Мраморную плиту покрывал сложный фриз из тел, застывших в бешеном движении. Ближе к центру помещения, на столе, стояла большая модель купола нашего собора, будто некий диковинный десерт для великанов, не лишенных архитектурного вкуса.
Два мальчика громко ссорились пронзительными, не переломавшимися еще голосами. Коренастая женщина пыталась перекричать этот гомон, указывая на большую корзину с фруктами и поднимая пальцы, – она торговалась с человеком, стоявшим ко мне спиной. Кто-то пилил кусок дерева, а девушка пыталась открыть окно. Дальше, где-то в глубине, молот бил по чему-то полому и гулкому, а долото стучало по камню. Прохладный минеральный запах мраморной пыли боролся с едкими испарениями горячего металла и острым духом уксуса от свежей темперы. Сам Верроккьо грохотал пестом, окруженный легкой дымкой зеленоватого пигмента. Пест был вырезан из порфира – я предположил, что из остатков камня, пошедшего на надгробие Козимо Старого. Один мальчишка толкнул другого, тот завопил от злости. Я не мог понять их речь, потому что общались они на неразборчивом уличном диалекте, тягучем и ярком, как свиная кровь. Как раз в тот момент, когда я подумал, что сейчас они перейдут к драке, торговка повернулась и обрушила устрашающий поток ругательств на их белобрысые кучерявые головы, после чего оба заткнулись.
Андреа ди Чони – я звал его Андреа, поскольку водил с ним дружбу, хотя он любил, чтобы клиенты называли его Верроккьо[2], наверное, это звучало более впечатляюще, – достиг возраста тридцати одного года, но прямо сейчас выглядел гораздо старше. Пигментная пыль осела на его физиономии, и всякий раз, вытирая пот, он втирал краску глубже в каждую складочку и пору. Его красивые, довольно крупные черты выглядели в итоге как глазурованный терракотовый бюст, который плохо обожгли, отчего он покрылся сеткой трещин и фиссур. Только яркие голубые глаза этого избежали.
– Андреа, почему этим занимаешься ты? – спросил Филиппо. – Разве нельзя приставить к делу кого-нибудь еще? Вот хоть кого-нибудь из этих маленьких негодников? – добавил он, кивнув на мальчишек.
– Их-то? Все, что мне надо от этих мелких недоумков, – это чтобы они стояли смирно и выглядели прелестно, но и того от них не допросишься. Христос знает, что случится, если я допущу их до красок.
Верроккьо поднял палец, а потом оглушительно чихнул в сложенные чашечкой руки. Когда ладони опустились, от них потянулась нить ярко-зеленой сопли.
Я порылся в кармане и нашел более-менее чистый платок. Андреа взял его и выдул из ноздрей еще больше яри-медянки. Изрядная часть осталась на его лице, втертая в кожу вместе с лимонными потеками аурипигмента[3] и какого-то дорогого на вид красного красителя, который забрался в бровь. Судя по яркости, это могла оказаться даже кошениль. Из всех художников Флоренции только Верроккьо был достаточно богат, чтобы так разбрасываться кошенилью. Но с другой стороны, зарабатывал-то он на самом деле не рисованием. Оно было только для забавы – так, по крайней мере, мне однажды сказал Филиппо, с некоторым сожалением. Скульптура – вот что приносило Андреа деньги. Если сделаешь надгробие для Козимо Медичи и получишь за него плату, то уже можно позволить себе некоторые любительские развлечения.
– А Сандро тут? – спросил я.
– Мм? – рассеянно промычал Верроккьо, произвел еще один ярко-зеленый чих, и лицо его просветлело. – На задах, – сказал он и крикнул: – Боттичелли!
Он позвал еще раз, и вышел светловолосый мальчик, который грассировал сначала хрипло, как торговец угрями на рынке, а потом высоко и звонко, словно благородная девица, зовущая служанку. Я не видел его раньше: примерно моих лет, с красивым лицом и такими сильными и мускулистыми руками, будто ему уже довелось в жизни тяжело потрудиться. Мальчик рисовал на негрунтованной доске угольной палочкой. Я заглянул ему через плечо. Он уже покрыл полдоски крошечными набросками: лица, птичка с соломинкой в клюве, звезды и вытянутая рука с переплетением обнаженных мышц. Рука походила на его собственную, только ободранную. Я поморщился.