История болезни - Ева Весельницкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На обратной дороге я обычно засыпала, и каждый раз пропускала момент, когда веселый, общительный строительный начальник, превращался в суховатого сдержанного и молчаливого главу нашего семейства.
Мне никогда раньше не приходило в голову: а может, отца тяготило ― это положение фараона, которое царило в нашей семье? Может, это совсем и ненужно было ему, чтобы скрывали мелкие житейские неприятности и отгораживали от всех житейских забот. А если не нужно, то почему это происходило, что прятали за этим почти ритуальным образом жизни мои родители? Зачем им нужна была та черта, за которой каждый из них прятал себя, как и я, стараясь быть «хорошей девочкой».
Только теперь я поняла, что этому железному человеку, легендарному в наших краях герою войны, было невыносимо стыдно его столь очевидной для всех растерянности и беспомощности, и благословила свое болевшее горло и свой инстинкт самосохранения, позволивший мне никогда больше не возвращаться к тому дню.
Это был второй урок. Но даже его я забыла, стерла из памяти на многие годы, потому что не знала, как остаться «хорошей девочкой» и помнить. Ведь мне ясно и твердо объяснили, что я не могла ничего этого видеть, а что я чувствовала и переживала ― это вообще не интересовало никого.
― Я устала от ее бесконечного вранья и конфликтов со всеми и вся. Я работаю с ними с первого класса и все время одно и тоже. Вы, поймите, если бы не ее блестящие успехи в учебе, я бы давно настояла на том, чтобы ее перевели из моего класса. Мало того, что из-за нее постоянно какие-то разборки и выяснения отношений между учениками, так вчера учительница математики была вынуждена выгнать ее из класса и, рыдая, в учительской заявила, что не пустит ее больше на свои уроки, потому что не может терпеть, когда на нее так смотрят. Да, да, именно так! ― взорвалась она, уже не стесняясь присутствием моей матери, ― Каждый раз, когда я вхожу в класс, мне кажется, что у меня не то чулок спущен, не то я сморозила какую-то невероятную глупость. Соня, ты не выносима. ― она замолчала, с надеждой глядя на мою мать, которая только молча поглядывала на меня с какой-то безнадежной усталостью и согласно кивала.
Бедная, суровая, пугающая всю школу Алефтина Карловна, наш классный руководитель, педагог со стажем, какого просто быть не может, с замашками комиссара из «Оптимистической трагедии» и такой же, как эта пьеса революционной фамилией. Что она могла со мной сделать? Я была краса и гордость школы. Аккуратно и затейливо уложенные в «корзиночку» косички, всегда выутюженная, не магазинная, а на заказ шитая школьная форма, никаких запрещенных, как мусульманам свинина, попыток подкрасить губы, или того страшнее сделать маникюр или, о, ужас и позор! черных чулок. Я писала лучшие сочинения, которые посылали на городские конкурсы, я была активистка и общественница, и у меня всегда была пятерка по поведению. Мой отец дружил с директором школы и постоянно заботился о своевременном ремонте и всяческом благосостоянии, (это называлось шефство). Моя мать была председателем родительского комитета, а тогда это была сила.
Алефтина Карловна замолчала, решительным движением пододвинула к себе очередную стопку тетрадок, не то демонстрируя, что разговор окончен, не то защищаясь. Мы попрощались и вышли.
― Это последний раз. Мне надоел твой длинный язык. Вечно ты лезешь, куда не просят. Я, наверное, не доживу до дня, когда ты прекратишь свои фантазии. Если ты такая умная, разбирайся сама.
Мать развернулась и пошла по длинному школьному коридору, который в виду позднего времени был совершенно пуст, как-то неожиданно усталой и совсем не победительной походкой, а я продолжала стоять у окна.
Вы будете смеяться, но я практически никогда не лгала, но вечно говорила что-то не то, ни тогда и не тем. Это я за собой знала. Не знала я другого: что — не то, почему — ни тем. Это мучило меня всегда, но даже самые искренние попытки, которые я сначала предпринимала, чтобы выяснить у тех, кого время от времени считала своими друзьями, что же я постоянно делаю не так, ничего кроме недоумения у меня не вызывали. Они то утверждали, что ничего такого, о чем я говорю, не было, то, что они и близко ничего подобного не говорили и только абсолютная уверенность в том, что я здорова психически и у меня прекрасная память, спасали меня временами от сомнений в собственной адекватности. Но, черт побери, откуда же я знала то, о чем с такой уверенностью говорила?
«Ума палата» и «язык без костей» ― это были два самых популярных комментария, которыми удостаивали меня родители, когда до них, так или иначе, долетали отголоски моих школьных бурь.
Из пустоты, дорогая, из пустоты. Не было никого, кто бы шепнул мне эти утешающие слова. Долго еще не было.
Через много лет, когда после очередного обморока от нестерпимой головной боли прямо на улице, я все-таки вынуждена была обратиться к врачу, и рентгеновский снимок показал застарелую травму шейных позвонков, на вопрос врача, не было ли каких-нибудь травм в детстве, в первое мгновение я честно ответила: «Нет».
― Какие глупости, ― подтвердила тогда мое «нет», уже не молодая, но все такая же стойкая и уверенная в своей правоте, моя мать. ― Когда это тебя вешали, что ты выдумываешь.
Да, я так наглухо запретила себе видеть и знать, что не только не видела и не знала, но и очень долго не помнила, что когда-то я «видела» и «знала».
Нет, не правда, все-таки однажды это случилось, случилось, то, что оказалось сильнее всех внутренних запретов и на время сломало крепостные стены и засыпало рвы, которыми я так старательно отгораживала себя от всего остального мира, оставив там, за стенами, среди людей лишь то, что их всех вполне устраивало. А может, я все-таки, ошибалась, и стены не были так уж высоки, и где-то оставались щелочки и этот запах чужого, который так хорошо чувствует стая, просачивался? И держал на расстоянии? Молода была, не опытна. И одна.
Меня не любили в студенческой тусовке так же, как не любили во дворе, когда-нибудь, потом я все-таки разберусь, что же это было такое. А может и разбираться не надо? Может, я давно все знаю? Сказано же, стая чует чужого. Просто я еще и сама не знала, что чужая, а они уже чувствовали безошибочным инстинктом толпы. А мне хотелось быть в компании, мне хотелось флиртов и романов. И глупостей, которые я понаделала, движимая этим желанием, хватит на историю не одной «хорошей девочки». Да и глупости-то были именно такие, которые совершают именно «хорошие девочки». Я не была частью той компании, которая мне особенно нравилась, и в которой мне так хотелось быть своей, но я толклась среди них. Иногда я с кем-то сходилась ближе, мне казалось: вот оно, наконец-то у меня есть подруга, наконец, ― у меня есть поклонник и я бросалась навстречу с душой на распашку. Тут-то все обычно и кончалось. Я даже не стану спрашивать, чтобы сказал Фрейд, я просто знаю, что бы он сказал. Но я также знаю, что я бы с ним не согласилась. Ни тогда, ни, тем более, сейчас.
Яков был в этой компании тем, кого в психологии малых групп называют «звездой». Он не был лидером, он не выдвигал идей, он не собирал вокруг себя народ. Любительская радиостанция при университете, в которой он дневал и ночевал, была своеобразным клубом для избранных. И бросить утром в курилке: «Я сегодня совершенно не готова к семинару. Вчера у Якова, ― его никто никогда не называл иначе, ― в «башне» так засиделись», ― было равнозначно тому, чтобы в наше время сообщить о ночи, проведенной в самом фешенебельном ночном клубе на закрытом мероприятии. Причем хвастались этим как девушки, так и молодые люди. Я попала в «башню» к Якову совершенно случайно. Меня прихватила с собой Люська.
Да, да все та же Люська, с которой мы учились в одной школе, а теперь в одной группе в институте. Она и здесь была центром, лидером и практически непререкаемым авторитетом. И, конечно, же, первой красавицей. Если бы во времена нашей юности слово «модель» означало не модель самолета, корабля или какой-нибудь машины, а уже приобрело то единственное содержание, которое при этом слове всплывает у всех теперь, то я бы с уверенностью сказала: Люська ― модель. По ней плакали бы самые известные подиумы мира. Высоченная, худющая, как говорили тогда, стройная, сказали бы сейчас, не нуждающаяся для этого ни в каких диетах, уверенная в своей неотразимости, и по настоящему, почти невозможно рыжая. Это были не волосы ― это была грива, от попыток причесать которую отказывались парикмахеры и даже почти армейский порядок, заведенный в школе, где мы с ней учились, отступил перед невозможностью заставить это чудо природы укладываться в аккуратную школьную прическу для «порядочных девочек». Никогда в жизни больше я не видела таких волос.
Любимым занятием мальчишек было смять большой ком медной проволоки и, неожиданно подкравшись, сунуть Люське этот ком под нос с криками: «А мы тебя постригли». И даже, когда эта шутка повторялась в сотый раз, Люська мгновенно покрывалась мертвенной бледностью и в панике хваталась за кое-как собранные и перевязанные лентой огненные кудри. Закрученная в спираль смятая медная проволока, действительно ни цветом, ни видом совершенно не отличалась от Люськиных волос.