Лесные сторожа - Борис Николаевич Сергуненков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Художники
Один раз в году мы с дедом становимся художниками. Топоры и пилы — наш обычный инвентарь, послушный нам и привычный, — мы откладываем в дальний угол и беремся за кисти.
В темной сырой боковушке, где хранятся продукты, старые ведра, черенки от лопат, поржавевшая рама велосипеда, нашлось место и для красок. Они лежат на самой верхней полке вместе с гвоздями и плотницким инструментом. Ярко-оранжевая охра, смолянисто-черная сурьма, красный кармин, застоявшись в банках, никак не дождутся часа, чтобы выплеснуться наружу.
Нашей мастерской становится дедова комната. Окна у нее повернуты на юг; она светлая, солнечная и веселая, как летний день.
Превратить комнату в мастерскую недолго. Мебель в ней самая необходимая: кровать, стол, скамейка. На столе — кастрюлька с вареной картошкой в «мундире» — любимая еда деда, — наждачный брусок, тетрадь с записями лесных работ. В углу у двери стоит ружье.
Дед надевает женскую кофту с огромной черной пуговицей на средней петельке; свой естественный цвет кофта давно потеряла, но за многие годы она впитала в себя такое богатство красок, что напоминает палитру. Я надеваю приготовленную на этот случай латаную тельняшку, и мы погружаемся в дело.
Удивительные люди художники — искатели на земле прекрасного! Расходятся они по дорогам, плывут на плотах, трясутся в машинах, вооружаясь кистями и красками. Одни рисуют закаты, рассветы, тихие русские речки, оттепель на проселочной дороге. Другие предпочитают заводской цех или колхозный ток; из-под их кисти выходит иная красота. Красота человеческого лица и тела — на мой взгляд — самое дорогое на свете.
Мы с дедом не великие художники. Таланта к этому делу у нас нет. Заниматься рисованием с детства ни ему, ни мне не довелось. Правда, в семнадцатом году, когда дед работал на станции Витебск кочегаром, он нарисовал плакат, призывающий свергнуть царский режим. Но критики — местный пристав и судебные исполнители — посадили его за это в тюрьму.
Мы не преувеличиваем своих достоинств и можем сказать каждому: да, мы — ремесленники, но хранить в себе тайное пристрастие к живописи не хотим — пусть его видят люди.
Нас заставляет браться за кисть лес.
Лес начинается прямо от завалинки нашего дома совсем юной сосной. Эта сосна стоит у нашего крыльца больше пятидесяти лет. Сейчас трудно сказать, что привело ее сюда. Во всяком случае, место для себя она нашла отличное. Когда с Финского залива приходит ветер, она долго шумит и мирно покачивает ветками.
Метрах в двадцати, сразу за изгородью, растут сосны вековые. Вначале они стоят редко, на светлой поляне, где в июльский полдень разгуливают жаркие сквозняки.
Чуть поодаль заросли малины, а еще дальше у сырого оврага, ива-бредуница, черемуха, колючие непролазные кусты можжевельника.
Здесь рядом с лосиной тропой и моя. По ней я хожу в обход.
Обход у меня невелик, но каждый день мне надо пройти не меньше двадцати километров. И не просто шататься праздным гулякой, засунув руки в карманы, а слушать чутким ухом и смотреть добрым глазом.
За ремнем на одном боку у меня топор, на другом (если мне приходится работать целый день) болтается закопченный чайник.
До обеда играешь топором, острым и звонким, чистишь заросшую быстрым молодняком просеку.
Просвеченные солнцем зеленые листья прикасаются к твоим рукам, к лицу, и это прикосновение как ласка. А потом пьешь чай; он отдает дымом и болотной прелью.
Если человек каждый день проходит по лесу двадцать километров, он кое-что видит.
Он сможет различить запах весенней поросли и осеннего листопада. Он может по ветру, залетевшему в форточку, узнать, что в лесу появился первый подснежник. Приходите к моему деду, и он вас отведет на то место, где глянул в мир именно тот подснежник, который опередил всех своих собратьев.
В лесу познаешь смысл красок. Если скажут: выбирай, какому цвету отдать предпочтение? Да только зеленому! Цвету обыкновенной травинки, растущей на любом уголке планеты. Зелень пронизывает существо земли. Зелень говорит. Она дышит, цветет и умирает.
Из леса она переходит на наш луг. Он невелик, длиной с километр. Узкая пыльная дорога, пересекая его, бежит вниз, под уклон. Если идешь домой по этой дороге, луг кажется выпуклым, а нашего дома не видать, словно он где-то на краю земли. Своей лысой гривкой луг упирается в небо.
На лугу синие колокольчики, белые с желтым теменем ромашки, одуванчики с пушистыми хохолками, сладковатые на вкус цветы клевера; возле дома лиловатый иван-чай встал стеной — как войско выросло из-под земли.
В полдень, в сенокос, когда мокрая от пота рубашка прилипает к телу, когда вжикает отточенная коса у тебя и у деда, идущего рядом, сочные зеленые запахи ударяют в лицо. Хочется идти по теплой земле, косить траву, глядеть в небо, слушая плач чибисов, и идти, и идти, и радоваться жизни.
Мала ли она, твоя доля, или огромна, как мир?
День, когда мы с дедом превращаемся в художников, приходит ранней весной. Снег в лесу занастил, а на солнечных прогалинах открываются тропинки. Скоро по ним пойдут ленинградцы: ягодники, грибники, охотники.
В нашем лесу им видеть черные с мучнистым налетом ягоды черники, царственные шляпки белого гриба, похожие на загорелые спины мальчишек, гроздья брусники, подрумяненной с одного бока в жаркой духовке леса, папоротник, отблескивающий на встречном солнце, темно-зеленые, мглистые иглы елок, цветы вереска, рябины.
Шоссе уже чисто. На нем устраивают гонки велосипедисты из спортивных обществ города. Выйдешь на дорогу — ослепят тебя яркие рамы гоночных машин.
Мы вносим в свою мастерскую листы фанеры, что заменяют нам холсты, и распиливаем их по нужному размеру.
Дед красит листы какой-нибудь краской, обычно желтой, а я, после того как фанера обсохнет, пишу на ней слова; мы их пишем по инструкции, привезенной из конторы. Если они не