Легенды нашего времени - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Злобный огонь вспыхнул в его голубых глазах и тут же погас. Сцена гнева не состоялась. Мы с остервенением налегли на лопаты, думая только о земле, которая угрожающе раскрывалась перед нами. Эдек бросил еще несколько бранных слов и удалился.
Ни Пинхасу, ни мне больше не хотелось разговаривать. Но жребий был брошен. Разрыв с Богом, по-видимому, совершился.
А яма под ногами у нас углублялась и росла. Вскоре только наши головы чуть виднелись на уровне земли. Странное чувство: мне показалось, что я рою могилу. Для кого? Для Пинхаса? Для себя? Для наших воспоминаний?
Когда мы вернулись, весь лагерь уже был охвачен лихорадочным ожиданием: готовились встретить самый святой и самый длинный день в году. Мои соседи по койке, отец и сын, тихо разговаривали. «Только бы перекличка не тянулась слишком долго», — говорил один. «Только бы успели раздать суп до захода солнца, а то нельзя будет к нему прикоснуться,» — говорил другой.
Их желание исполнилось. Перекличка прошла без происшествий, без публичной казни. Начальник блока торопливо раздал суп; я торопливо его проглотил. Потом побежал мыться, очищаться. Когда стало темнеть, я уже был готов.
За десять дней перед тем, накануне Рош ха-Шана, все евреи лагеря, не исключая и капо, собрались на площади и молили Бога Авраама, Исаака и Иакова, чтобы Он положил конец нашим унижениям и перешел на нашу сторону, разорвал Свой союз с врагом. Мы хором читали Каддиш по мертвым — но также и по живым. Офицеры и солдаты с автоматами стояли по ту. сторону колючей проволоки: зрелище их забавляло.
Для молитвы Кол Нидре мы на площадь не пошли. Боялись селекции: в предыдущие годы селекция превращала день прощения в траурный день, Иом-Киппур превратился в Тиша бе-Ав, в девятое Ава — день разрушения Храма.
Поэтому в каждом бараке образовалась своя синагога. Это было благоразумнее. Но я об этом жалел, потому что Пинхас был в другом блоке.
Нашим официальным кантором был венгерский раввин. Его голос расшевелил мои воспоминания и пробудил легенду, согласно которой в вечер Иом-Киппур мертвые встают из могил и молятся вместе с живыми. Я думал: все правда, именно так это и происходит. Освенцим — подтверждение этой легенды.
Несколько недель подряд ученые евреи собирались по вечерам в нашем блоке и переписывали на туалетной бумаге молитвы для Великих Праздников. Каждый кантор получил экземпляр. Наш читал по бумажке вслух, и мы повторяли за ним каждый стих. Кол Нидре, освобождавшая нас от всех вынужденных обетов, показалась мне теперь абсурдным анахронизмом, хоть она и была сложена несколько веков назад в подобных же обстоятельствах — в Испании, где полыхали костры. Раз в год новообращенные собирались и возглашали перед Богом: «3най, все, что мы говорили, — не сказано, все, что мы делали, — не сделано!» Кол Нидре? Печальная шутка. Здесь, теперь, у нас не было никаких тайных обетов, от которых мы могли бы отречься, все было ясно и непреложно.
Потом настал черед великой исповеди — видуй. Но и тут все звучало фальшиво и не касалось нас. Ашамну, мы грешили. Багадну, мы предавали. Газалну, мы воровали. Что? Мы? Грешили? Против кого? Как? Мы предавали? Кого? Наверное, впервые с тех пор, как Бог стал судить Свои создания, жертвы били себя в грудь, обвиняя себя в преступлениях своих палачей.
Почему мы взяли на себя грехи и преступления, которые никто из нас не хотел, да и не мог бы совершить? Может быть, несмотря ни на что, мы все-таки чувствовали себя виноватыми. Это было проще. Лучше было верить, что наказание имеет смысл и, значит, мы его заслужили: жестокий, но справедливый Бог лучше, чем отсутствие веры. Чтобы не провоцировать открытую войну между Богом и Его народом, мы решили поберечь Его, крича: «Ты, Господь наш, будь благословен! Ты разишь нас без жалости. Ты проливаешь нашу кровь, а мы Тебя за это благословляем, о Предвечный, потому что Ты хочешь показать нам, что Ты справедлив и имя Твое — Правосудие».
Признаюсь, и я присоединил свой голос к другим и молил небо даровать мне милосердие и прощение. И несмотря на слова, которые произносили мои уста, я обвинял себя во всем лишь для того, чтобы превратить все это в насмешку, в фарс. И я все ждал, что Царь Небесный поразит меня немотой и скажет: «Хватит, ты зашел слишком далеко». И, думаю, я бы ответил Ему: «И Ты тоже будь благословен, и Ты тоже».
Лагерный колокол положил конец нашему молитвенному собранию. Начальники блоков кричали: «Ладно, ложитесь спать. Если Бог вас еще не услышал, значит, он и не способен слышать».
В Иом-Киппур Пинхас вышел на работу с другой командой. Я подумал: «Это для того, чтобы мое присутствие не мешало ему есть». Но на следующий день он вернулся к нам. Лицо его было еще бледнее, щеки запали еще глубже. Смерть разрушала его. Я поймал себя на мысли: он умрет, потому что один раз не соблюл правила Иом-Киппура.
Несколько часов мы копали, не глядя друг на друга. Издали до нас доносились окрики капо, который разгуливал среди работающих, нанося удары по всем согнутым спинам без разбора. В конце дня Пинхас сказал:
— Я должен сказать тебе что-то.
Я вздрогнул, но не перестал копать. Странная, почти детская улыбка появилась на его губах. Он сказал:
— Знаешь, я постился.
Я так и застыл. Мое остолбенение его развеселило:
— Да, я постился. Как и все. Но по другим причинам. Не из покорности, а бросая вызов. Видишь ли, перед войной иные евреи, восставая против Божественной воли, в день Прощения шли в ресторан, но здесь наш возмущенный протест будет услышан только, если мы будем соблюдать пост. Да, ученик мой и учитель, знай, что я постился. Не из любви к Богу, но против Бога.
Через несколько недель он меня покинул — он оказался жертвой первой же селекции. Пожав мне руку, он сказал:
— Я хотел бы умереть не здесь и не так. Я всегда надеялся, что сделаю из своей смерти, как и из жизни, акт веры. Жаль. Бог помешал мне осуществить мечту, Он больше не любит мечтаний.
Тем не менее, он попросил меня прочесть Кап пиит после его смерти, которая, по его расчетам, должна была наступить через три дня после отправки эшелона.
— Но зачем? — вскричал я. — Ведь ты больше не веришь в Него?
И тогда тоном, которым он объяснял мне трудные места Талмуда, Пинхас сказал:
— О, ты не улавливаешь сути вопроса. Теперь, здесь, есть только один способ обвинять Его — это славить.
И, засмеявшись, он ушел умирать.
СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ
Летний вечер в Тель-Авиве, в автобусе. Жара не только не уменьшается, но нависает непроницаемой духотой, наполняет тело, затрудняет движения и дыханье, мешает видеть предметы. Ты словно спишь на ходу, ты вот-вот упадешь в пустоту. Чтобы дышать, чтобы смотреть, надо делать усилие, еще одно бессмысленное усилие.
И никакого движения вперед. По мере того, как автобус поднимается по главной магистрали — улице Алленби — к центру, уличное движение замедляется и скоро остановится совсем. Пассажиры, привыкшие к этим неприятностям, ведут себя мудро. Одни читают газеты, другие болтают или рассматривают рекламы: вина, кремы после бритья, сигареты. Шофер насвистывает последний шлягер. У меня назначена встреча. Пешком я дошел бы скорее.
Но до следующей остановки далеко. А мы почти не двигаемся: пробки, одна за другой. Словно три колонны машин потерпели аварию разом. Я бы вышел, но открывать двери до полной остановки запрещено. Протестовать бесполезно, у шофера крепкие нервы. О моих этого не скажешь. Я обозлен, я проклинаю себя, что не мог этого предвидеть. Не надо было мне ехать автобусом. И подумать только, что мы на земле пророков!
Чтобы обмануть время, я начинаю свою любимую игру: выбираю кого-нибудь наудачу и, без его ведома, устанавливаю с ним безмолвное общение.
Напротив меня сидит человек средних лет с рассеянным взглядом. Я подробно оглядываю его с головы до ног. Он легко поддается определению. Конторский служащий, или государственный чиновник, или помощник учителя. Безликое существо. Избегает крайностей, избегает ответственности, — только передает приказы. Чистенький, исполнительный, пунктуальный. Не на верхней, но и не на нижней ступеньке служебной лестницы. Ни беден, ни богат, ни счастлив, ни несчастлив. Просто зарабатывает себе на жизнь. Борется. Против всего мира.
В конце концов я окончательно подменяю его собой и уже думаю и мечтаю за него. Это меня нежно или сердито встретит его жена, и я, чтобы забыть свои огорчения, лягу спать или буду пьянствовать в одиночку; это меня предают товарищи и терпеть не могут подчиненные; это я испортил себе жизнь, а теперь уже слишком поздно, чтобы начинать все сначала.
Я увлекся игрой; но вдруг мне показалось, что я этого пассажира знаю. Я уже видел эту лысую голову, этот жесткий подбородок, этот тонкий нос. Видел этот морщинистый лоб, эти отвисшие уши. Он отворачивается, чтобы взглянуть на улицу, и я вижу его затылок: голый, красный, огромный. Этот затылок я тоже когда-то уже видел. У меня мурашки. Теперь это не любопытство, не игра. Время меняет ритм и страну. Настоящее вступает в бой с темными, тщательно погребенными годами моей жизни. И я уже доволен, что согласился на сегодняшнюю встречу; доволен, что не поехал в такси.