Избранные произведения в трех томах. Том 3 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мокеич пошарил в карманах, нашел сломанную папироску, выпрямил, подклеил ее. Пока возился так, и Леля и Капа молчали, потрясенные его рассказом. Закурив, он продолжал:
— Ни пить, ни есть не могли мы с ним в тот день. И после еще много ден мучались. Оттого мучались, что глаз ее не разглядели толком, что зубы–то скалили, а не разобрались в душе ее, не помешали ей, не отвели беду. А могли, могли, девоньки. Все могли. Вспоминали после — ведь в глазах–то тоска у нее стояла, не к нам на свиданьице шла она — прямо к господу богу, с жалобой на жизнь опостылевшую…
— А что у нее случилось, дедушка? Отчего так все опостылело? — спросила Капа.
— С чего у девок жизнь постылеет? Всегда с одного и того же. Из–за балбеса какого–нибудь.
— Ну и что, — спросила Леля, с трудом шевеля застывшими от волнения губами, — спасти уже было нельзя?
— Говорю ж тебе — один пар от нее остался. Спасти! Хоронить не знали что. А ты — спасти! Разлили чугун по формам, да и закопали три тысячи шестьсот пудов металла в могилу, крест поставили, имечко ее надписали и фамилию. Так, говорят, и по сей день стоит этот крестик среди заводских дворов.
— Я пойду, — сказала Леля, вновь поднимаясь.
— Сиди.
— Нет, нет, пойду.
— Страху нагнал на тебя? Ну давай чего веселого расскажу. Дед у нас один женился раз. На старухе, думал. Своего возраста. А то была девка молоденькая. Только, бестия хитрая, переоделась, видишь, под пожилую. Вот тут и началось…
— Не надо, не надо, дедушка! — Леля молча пожала руку Капе и быстро пошла к калитке.
Вновь пересекала она вечерний город. Только уж не смотрела больше ни в витрины магазинов, ни в окна, фотографий. Перед ней стояла эта страшная, рассказанная дедом картина. Во всех подробностях, во всех чертах видела она молоденькую работницу, обиженную жизнью, так обиженную, что жить она больше не могла. Леля видела ее черный, потертый, поношенный жакетик, ее косынку, выцветшую под солнцем, ее глаза, в которых не было ничего, кроме отчаяния. Она вспыхнула еще в воздухе, еще не долетев до ковша. И длилось это одно мгновение. И еще мгновение над ковшом вился белый дымок. А потом люди думали, что же делать с чугуном в ковше, — ведь в нем человеческая жизнь, в нем сплавился металл с мечтами, с надеждами, с крушениями надежд, со слезами и горем. Из такого сплава нельзя делать ни рельсы, ни станины к станкам, ни машины, ни приборы. Это хотя и металл, но все же и человек…
На Лелин звонок отворила Устиновна, звала зайти, сказала, что сидит дома одна, рада будет гостье.
— А Дмитрий Тимофеевич к вам не заходил? — спросила Леля. — Говорят, он к Платону Тимофеевичу пошел.
— Может, и пошел, — ответила Устиновна. — Туда, прямо на огород. Суббота же. Мужики по субботам всегда на огороде.
Леля отправилась за город.
В темноте по склонам холмов светились костры. Навстречу Леле летели песни, звуки гитар и мандолин. Леля подходила то к одному костру, то к другому, спрашивала, где участок Ершовых. Ей объясняли, указывали пальцами во мрак. Она шла дальше, оступаясь, спотыкаясь на незнакомой дороге.
Платон Тимофеевич сидел на корточках возле костра, доставал из огня печеные картофелины. Вокруг было человек пятнадцать, не меньше. Кто стоял, кто сидел на скамье и на каких–то ящиках, а кто и лежал на раскиданном сене. Шел громкий разговор.
Оставаясь в темноте, Леля среди этого сборища выискивала Дмитрия. Но не находила. Пересилила себя, подошла ближе. Внимания на нее не обратили, так были заняты разговором.
— Ведь я же его знаю, знаю. Носище такой, раз увидишь, и после всю жизнь будешь помнить, — говорил какой–то старичок. — Я тогда вахтером стоял возле складов. А машину, длинную такую, черную, ребята как раз за стеной склада и оставили, чтоб, значит, если немцы обстрел поведут, ее бы осколком не задело. Вот как, говорю, дело было.
— А где же ты его видел, когда? — спросил Платон Тимофеевич, застыв с картофелиной, надетой на прутик.
— Сегодня в городе, на почте. Пенсию ходил получать. Гляжу, стоит у одного окошечка… Знакомая, гляжу, личность. По носу его и вспомнил. Как же так, думаю, таких делов., подлец, натворил, а ходит как ни в чем не бывало. «Извиняюсь, говорю, вы, гражданин, не с Металлургического?» — «Я, говорит, да, с Металлургического». — «Извиняюсь, говорю, а в сорок первом осенью, когда немцы город брали, вы тоже на Металлургическом работали?» — «Да, говорит, работал». — «А вот случай, говорю, вы один такой не помните?..» Говорю, а сам весь трясусь, и в глотке у меня перехватывает. «Такой, говорю, случай… Свечи из мотора легковой машины кто, говорю, выкручивал, чтобы немцу осталась, чтоб ребята наши уйти на ней не смогли?» — «Из ума вы, говорит, папаша, выжили». Похлопал меня по плечу и ушел. А я же личность его — во как! — запомнил. Нос–то у него что дуля хорошая!
— Степану надо бы рассказать, — сказал Платон Тимофеевич. — Степан хоть и помнит про эти свечи, но сам не видал — Воробейный или кто их вывертывал. Только догадывается. А ты, дед, — живой свидетель.
— Когда его, Воробейного–то, за службу у немца судили — что печи восстанавливал да за всякое такое, он, змей, про свечи молчал, — сказал кто–то из темноты.
— А что же ты хочешь, чтобы он сам на себя наговаривал, — вот, дескать, и то я натворил, и это, и еще это? — ответили ему. — Преступник норовит что? То, чтобы сказать как можно меньше, а скрыть как можно больше.
— Что эти ваши свечи! — сказал третий голос. — Много ли они прибавят к делам Воробейного? Главное — служить пошел к немцу добровольно, добровольно печи восстанавливал, добровольно металл плавил против Красной Армии.
— Ну так он за это и получил. Если бы не амнистия, и сейчас бы отсиживал.
— Свечи вот к чему, — сказал Платон Тимофеевич. — Не к тому, чтобы его снова судить. А просто чтобы знал народ в доменном, какая личность у них в начальниках.
— Мы и так знаем, Тимофеич. Подбрось–ка сюда картошечку лучше. Хватит про этого Воробейного. Субботний день из–за него портить.
Платон Тимофеевич поднялся от костра и увидел Лелю.
— Ты что тут? — удивился. — Где пропадала столько времени? Иди испробуй печеной. Свежая.
— Свежую не пекут, — сказала Леля. — Ее вареную лучше.
— Правильно. И со сметаной, — поддержал кто–то.
— Да с укропчиком.
— Ничего, она и печеная хорошо идет, — не согласился Платон Тимофеевич, подавая Леле картофелину. — Да ты садись. Вот сюда, на пиджак. Зачем пожаловала–то, говорю?
— Дмитрия ищу. К вам, сказали, пошел. Давно уже.
— Может, дома меня дожидается?
— Была дома, нету.
— Тогда не знаю. Не видал его. Всю неделю не видал. Вот как родные братья живут — по неделе один другого не встретит!
Он шутил, а у Лели сердце замирало. Где же тогда он, где этот Дмитрий? Так хотелось увидеть его, услышать голос, взглянуть в глаза, побыть рядом хоть минутку. Пусть ругается, пусть ворчит, пусть даже и не смотрит. Но ведь нет же, кроме него, никого на всей земле роднее для Лели. Не может она уйти от него навеки. Куда она пойдет, куда денется?.. Вот разве…
То ли оттого, что в костре подброшенный сушняк вспыхнул в эту минуту и ударил в черное небо огненными искрами, то ли еще отчего, но вновь перед глазами Лели пожаром прошла картина, рассказанная Мокеичем. Даже лицо рукой прикрыла.
— Что, жар сильный? — сказал старик Сидорин. — Ты отодвинься чуток. А то гляди, юбчонку спалишь. В чем ходить станешь? Гардероб–то поди не то, что у императрицы Марии Федоровны, супруги Александра Третьего. Пришлось до войны побывать в квартире ихней, во дворце под Ленинградом, в Гатчине. Пятнадцать тысяч платьев. Хочешь — считай, хочешь — так верь. Только шкафов с ними, с платьями, целых восемь комнат, и все они в шкафах — рядами, рядами, рядами…
— А еще чего, дед, видеть там приходилось? — спросил молодой голос из темноты.
— Еще чего? Еще вот у самого, у царя–то, была такая лестница винтом — с одного этажа на другой подыматься. Так все стены, покудова по винту вверх или вниз идешь, этакими мадмазелями обклеены, того и гляди не на ту ступеньку ступишь да кумпол расколешь, брякнувшись.
— Ой, врать ты, Сидорин! У царя чтоб мадмазели — царица не допустит. Там всякие троны, держава, скипетр…
— Не знаешь — не говори! — обозлился Сидорин. — Дерясава, скипетр!.. Они в кладовке, под замком. А на квартире у него еще и наковальня была, тиски, инструмент всякий. Ключи чинил, зажигалки делал… На трубе играл.
Шел спор, смеялись, перебивали старика, подшучивали над ним. Леля почти ничего не слышала. Она машинально откусывала от горячей картофелины, и было на душе у нее так тоскливо, что вот бы отползти куда–нибудь туда, в темную росную траву, уснуть и никогда бы уж не просыпаться.
— Пойду, — сказала она Платону Тимофеевичу, вставая.