Диспансер: Страсти и покаяния главного врача - Эмиль Айзенштрак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разумеется, — ответил я, — здесь мы будем посильнее, это наша карта, мы полированные.
— А, может, нам сие только кажется, — сказал Юрий Сергеевич, не то сомневаясь, не то подзадоривая меня.
Я засмеялся или едва усмехнулся, но в любом случае что-то уже вспыхнуло, какой-то алкоголь мозга, чуть розоватый, с приятцей, и завязались узелки и аргументы, мысли, воспоминания пошли вулканчиком, наперебой и весело. Что мы напишем в докладе — пока неизвестно, но дело сладится! Вот-вот отложится там что-то и форму возьмет.
А пока я говорю:
— Представь себе благополучного западного профессора в пенсне или японца из фирмы. Что они будут делать, если их вызовет прокурор и предложит им разобраться с жалобой Молчанова на Молчанову о лечении Молчановой? К тому же автор, заметь, не в ладах с русским языком, он бывший зэк, картежник и шулер; и прокурор запутался с Молчановыми.
— А ты распутал?
— Разумеется. Я прежде всего письмо прочитал. Действительно, понять ничего нельзя. Ясно только, что все они однофамильцы, то есть: супруги Молчановы условно истцы, а врач Молчанова как бы ответчик. А далее жалобщик Молчанов метет без точек и запятых — сплошняком, без падежей и согласований и еще безо всякого смысла — горючей слезой приблатненной, угрожающе и взахлеб. Кто на кого жалуется, кто кого лечит, установить формально нельзя. Я-то понимаю, картежник на врача жалуется, но задача моя — не это понять, а коллегу выручить, не буду же я на нее материал собирать, мне еще внукам в глаза смотреть…
— И что же ты сделал?
— К Молчанову на квартиру пошел.
— И что там?
— А там, понимаешь, на стене громадный, от пола до потолка, бывший парадный портрет в тяжелом багете и бумажные розы любовно на нем, хоть и пылью присыпаны. И под этим великолепием, прямо на полу, на ковре и на подушках живописные картежники в ярости и в азарте в очко режутся. Они меня даже не заметили. Хозяин все же оторвался, глянул через губу. Но кто я для него — мужик, фраер, скобарь. А он — в законе. И за него люди вот скажут. А мне идти к прокурору завтра. С чем?
— Ладно, как вывернулся, что сделал?
— Я к Руфику обратился. Это сосед мой по диспансеру, холодный сапожник, его будка напротив операционной, я ему оттуда знаки подаю, и он колодку поднимает — меня приветствует. Я у него в авторитете.
— И что Руфик?
— Он просто дело решил: он этого Молчанова по фене припозорил, устыдил его (блатному ли до кума ходить?), и тот взял назад свое заявление, и прокурор был доволен, что эту головную боль у него забрали. А с доктором Молчановой я отдельно поговорил, выяснили мы все обстоятельства и коррекцию навели — pro domo sua *.
— Да-да, — согласился директор, — профессор в пенсне на этой фене вряд ли выкрутит. Пожалуй, мы тут сильнее.
* В доме своем, не выходя за его пределы (лат.)
Он улыбнулся, осведомился как бы невзначай:
— Так что же нам — выдать съезду международному в духе этого базара, и персонально, чтоб из нашего ларька?
Так. Разминка закончена. Усталости и маски сброшены. Наконец-то мы добрались до самих себя. Пора начать. И я думаю уже конкретно — в цель. Что-то словами наружу, где-то образами внутри себя, но Сидоренко слышит и то и другое. Идею бы нащупать и воплотить в лучших традициях покойного Городецкого, но из собственного опыта, что опирается на иссеченные наши ягодицы и спины.
О чем же они болят? По застарелым рубцам свеженабитые, они сами по себе летописи-скрижали. И вот что написано, точнее, высечено на них: сначала была Цифра, затем Слово, потом было Дело… такого рода…
К чиновнику со свитою на отчет и контроль вызывают мыслителя высоколобого, ученого, врачевателя. А тот и доктор наук, и профессор, иной раз и академик. Только низовые писцы и писцы писцов на сверке-поверке заранее пощипают его с вывертом и укусом. Бумаги проверят по графам и клеточкам, по приказу и по инструкции, а чуть что не так — в шею его, к порогу не пустят, и карательное письмо еще вдогонку, чтоб на месте с ним разобрались, и ор-р-ргвыво-дом ему по башке! Так он счастлив, что хоть порог переступил в кабинет сей заветный. А там — очи грозные и страх божий — до подложечки. Они насупленные сидят, тренированные: коллегия. И про Дело с ними говорить никак нельзя, для них это — оскорбление неслыханное, ибо сути они не понимают. Да и как им понять? Сегодня с утра слушают известного ученого-ортопеда, а после обеда — знаменитого кардиолога, назавтра детский хирург у них на зубах, еще онколог со своими премудростями. Да что же, они все знать обязаны, когда вообще ничего не знают! Но зубы у них, зубами они! И глазами-дыроколами навылет, мастера…
Ах, деточка высоколобая, красная твоя шапочка! Сейчас, вот сейчас тебя… Так и есть. Вот и кинулись они, подсекли.
— Ахинею несете! — кричат, вопросами рвут, повалили уже, насмехаются… А низовые писцы заливаются и писцы писцов…
И не столь тошно сие, сколь удивительно. Ведь ничего не смыслят они, халата белого в жизни не надели, не операционный стол у них, а письменный, и легкие не слушали, животы не щупали. Так что же им силу дает, из чего исходят они, окромя инстинктов своих? Ведь на боксера классного не кинутся они в перчатках, честно, и с гроссмейстером в шахматы им не играть. Или дайте им холст и краски — картину нарисуют ли, больному человеку диагноз поставят? Но в заколдованном кабинете своем и боксеров, и шахтеров, и врачей, и шахматистов, и художников, и сапожников, и скрипачей, даже виртуозов, запросто они перетрут. Есть у них волшебная палочка, их выручалочка — уравнитель силы, нивелятор знаний — это Цифра Конторская. Сначала Цифра была, затем Слово, а Дело — потом… («Потом, потом — не до него нам сейчас. Какое нам Дело!») И дрожит Высоколобый, кается (он обесмысленный), обещает исправиться, поддакивает искательно. А ведь ему, ученому и хирургу, как с чиновником с этим разговаривать? Да ежели по Делу действительно, то не «Пошел вон!» ему сказать, а через губу: «Пшел!». И тот скукожиться должен от конфуза и благоговения, и задом и бочком семеня, за линию горизонта ему исчезать надо. Ах, еще подуют свежие ветры, и выдадут «Известия» статью «Бумажная лихорадка», и обратят внимание на статистику, которая из подчиненной стала главенствующей силой. «Известия» скажут прямо: «Каких только показателей отчетности не напридумывали люди, которые сами не занимаются лечебной практикой! Цифра поставлена во главу всего…». Поистине — во главу.
— Как ты думаешь, — спросил я директора, — они сначала не состоятся, а потом считают, или, наоборот, сначала считают и лишь потом в результате не состоятся?
— Сначала не состоятся, — сказал он, — это у них от несостоятельности. Впрочем, не только об этих идет речь.
Цифра изрядно уже и в клинику укоренилась, словно гнида в корень волоса. Расписанные заранее схемы химиотерапии, как будто в одну речку можно дважды, а ведь от Гиппократа еще идет: и ты уже не тот, и речка не та. Схемы во врачевании, формализация мысли и нагромождение анализов, и цифровые отчеты, дурацкие коэффициенты, показатели «охвата» и посещений, предварительные (но обязательные!) планы вскрытия покойников по прозектурам, кой-ко-дни, которые подгоняются к отчету или массовой выпиской (от перебора) или массовой загрузкой (от недобора). И то и другое опасно. У нас тут свои интересы, вернее, страхи, свои рубцы — гляньте-ка на них! Уже повелось, что из Цифры любой, как из личинки поганой, вызревают инструкции-розги, батоги-нормативы, а спины, души и ягодицы у нас сжимаются рефлекторно. Это наш ответ, вегетативный, первичный: явилась Цифра — они сжимаются. Но пусть не заслонят нам простые рефлексы весь божий свет, да не ослепят они нас. Кое-где Цифра поистине нужна, например: на фасадах домов, особенно на окраинах, в различных Черемушках, где дома стоят как попало, и где желанную Цифру забыли вывесить или осветить, еще в трамваях она нужна — тоже подсвеченная, и деньги счет любят, и салфетки после операции, и мало ли еще? А теперь на стыке наших рассуждений появляются метрологи в медицине. И мерить они пойдут и записывать. И будет новая Цифра. Но Слово они еще не сказали — съезд первый, учредительный — начало только. Так давай же сами скажем эти слова, чтобы дел потом они не натворили и Дров не наломали. Чтобы оставили гармонию в покое для Моцарта, чтоб не поверили алгеброй ее, как Сальери. Ибо трупом она станет от поверки-проверки, и Александр Сергеевич Пушкин — тому порукой…
Это верхний этаж нашего здания — сама идея, в таком вот ключе пойдет доклад. А в основании фундаментально и конкретно покажем опасность формализации мысли с последующим ее параличом и окостенением. И, с другой стороны, как избежать этого, как использовать Цифру не во вред, а во благо, дабы она не заменила мысль, а украсила бы и подкрепила ее, чтобы она стала ее слугою, а не наоборот. Развернем принцип и проиллюстрируем его установкой для измерения подвижности тазового дна. И это уже не пружинки механические, а целостная модель, техническое воплощение идеи.