У каждого своя война - Володарский Эдуард Яковлевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Робка опустил голову, сосредоточенно дымил папиросой, молчал.
- Та-ак, все понял. Вопросов больше нет... Видал как... шустрая у нас мамка, шустрая-а-а... Ну а этот…
Федор Иваныч, как он?
- Да я тебе говорил, — пожал плечами Робка. — Ничего... мужик как мужик... работяга…
- Ну а ты? В школу-то ходишь? Или гуляешь по буфету?
- Да так... — опять пожал плечами Робка. — То хожу, то не хожу... Полгода осталось.
- Добей уж десятилетку-то, че ты, Робертино? Всегда пригодится.
Помолчали. Из-за двери слышались возбужденные пьяные голоса, смех, потом заиграл патефон, голос Утесова запел: «Все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо!»
- А Федор Иваныч, значит, про мамку и Степана Егорыча ни ухом ни рылом? — вдруг спросил Борька.
- Да вроде не знает. — Робка опять опустил голову и повторил удрученно: — Ничего не знает... Может, догадывается…
- Не думаю... Мужик простодушный, на морде все написано... — И неожиданно Борька сказал, как бы ни с того ни с сего: — Выходит, жить мне тут негде…
- Как это негде? — удивился Робка.
- А где? — улыбнулся Борька. — С тобой на диване в обнимку? Я на нарах вдоволь в обнимку належался.
- Я на полу буду.
- Брось, Роба, не надо лишних жертв и ненужных страданий!
Позже Робка отметил, что брата часто тянуло разговаривать такими вот напыщенно-торжественными, романтическими выражениями. Из глубины коридора до них донеслась смутная мелодия танго. Борька чутко прислушался:
- Там кто живет?
- Да Игорь Васильевич, аккордеонист из ресторана, забыл?
- A-а, точно... — припоминая, усмехнулся Борька. — Жлобяра из ресторана... жена у него ничего была… красивая евреечка... Щас небось постарела?
- Как все... — Робка смотрел на брата.
- Не скажи! Наша мамка любой бабе сто очей наперед даст! Кремень баба! — Он потряс сжатым кулаком. — Я за нее кому хочешь горло перережу, понял? Робка подумал, что за мать никому горло рвать не надо, никто ее обижать не собирается, тем более что она сама кого хочешь обидит.
В это время дверь в комнату Игоря Васильевича открылась, и в коридор вышла совершенно пьяная, в одних трусах и даже без лифчика Нина Аркадьевна. Длинные черные волосы разметались по белым голым плечам.
В центре длинного коридора горела всего одна пятидесятисвечовая лампочка, и она тускло осветила обнаженную женщину, которая, пошатываясь, побрела по коридору, громко шлепая босыми ногами.
- Ого, какие тут у вас фокусы показывают... — Борька даже дымом поперхнулся, выкатил глаза на лоб. — Ну дает, шалава…
Минуту спустя в коридор вылетел полуголый Игорь Васильевич, огляделся, догнал Нину Аркадьевну и, схватив за руку, потащил обратно в комнату:
- Ты рехнулась, да? Соображаешь, что делаешь?! — Дверь с грохотом закрылась, щелкнул замок.
- Весело живете, — улыбнулся Борька.
- Веселье бьет ключом, и все по голове, — согласился Робка.
Они отправились обратно в комнату, где веселье уже затухало. Зинаида подняла со стула погрузневшего Егора Петровича, подхватила под руки и потащила домой, бормоча:
- Нажрался, успел... пошли, пошли... Завтрева на работу не добудишься, о-ох, горе ты мое луковое…
Потом ушла Полина. Федор Иваныч раньше всех завалился спать и уже сладко похрапывал, накрывшись одеялом с головой. За столом сидели мрачно нахохлившийся Степан Егорыч и задумчивый Сергей Андреич. Люба стояла у тумбочки с патефоном и рассматривала старые пластинки, видно, выбирала, что поставить. Фонтан веселья иссяк, и уже завтрашние заботы туманом окутывали все вокруг, хотя ни Сергею Андреевичу, ни Степану Егорычу расходиться не хотелось — тот и другой побаивались одиночества. Люба распахнула окно, и холодный вечерний воздух волнами поплыл в комнату, разгоняя табачный дым, винный угар. Увидев вошедших Робку и Борьку, Люба вновь расцвела улыбкой, жестами поманила их к себе и, когда братья подошли, порывисто обняла их обоих, прижала к себе, ее счастливое лицо оказалось как раз между физиономиями Борьки и Робки, она сказала громко:
- Ну, какие у меня мужики выросли!
- Гвардейцы, — усмехнулся Степан Егорыч.
- Самое большое в жизни богатство, — с философским раздумьем произнес Сергей Андреевич.
- Скоро и ты, Сергей Андреевич, разбогатеешь, — подмигнула ему Люба.
- Ты давай быстрей роман заканчивай, — сказал Степан Егорыч. — А то потом другие заботы навалятся — с грудным дитем-то.
- Да надо бы... — Сергей Андреевич озабоченно поскреб в затылке. — Это же не дрова колоть, Степан Егорыч, сегодня — кубометр, завтра — кубометр, а творчество — это... тут раз на раз не приходится. Сегодня десяток страничек настрочил, а на другой день — маешься, мучаешься — и полстранички едва вымучаешь…
- Значит, плохо мучаешься, — возразил Степан Егорыч и разлил по стаканам остатки водки. — Вон глянь, как Толстой хорошо мучился — сколько толстенных томов намучил! А Пушкин! Или там... Мамин-Сибиряк. А уж про Максима Горького вообще молчу — и когда столько человек насочинять поспел? И помер-то вроде не шибко старым…
- Он не помер — его враги народа отравили, — сказала Люба. — В газетах писали.
- В газетах чего хотят, то и пишут! — махнул рукой Сергей Андреевич. — А дураки верят.
- Это в буржуазных газетах чего хотят, то и пишут, — продолжая обнимать сыновей, весело возражала Люба. — Ау нас…
- То, что партия прикажет! — закончил за нее Сергей Андреевич, и все рассмеялись.
- Ну, по последней, — Степан Егорыч поднял свою «порцию». — Дай вам бог всего, чего хочется…
- Э-эх, Степа-а... — Люба с каким-то особенным выражением смотрела на него, думая, что ни сыновья, ни Сергей Андреевич этого не замечают, — зачем Бога гневишь? Все одно, чего мне хочется, того у меня больше не будет.
- Тогда за то, что было... — Степан Егорыч посмотрел на нее долгим взглядом, держа в руке стакан.
Люба подошла к столу, взяла свою рюмку. Подскочили к столу Робка и Борька, ухватили свои стаканы.
- Лучше выпьем за то, что будет, — сказал Сергей Андреич. — Будущее всегда прекрасней прошлого.
- Чем же это прекрасней? — сощурился Степан Егорыч.
- Неизвестностью, — улыбнулся Сергей Андреевич.
- Не-ет, уважаемые, я выпью за то, что было, — глядя в стакан, нахмурился Борька. — За это самое.
- И чтоб оно больше не повторилось, сыночка! Люба чмокнула его в щеку.
- Тут уж как бог на душу положит... — вздохнул Борька и выпил первым, стряхнул оставшиеся капли на пол, громко выдохнул.
- Все такие верующие стали, куда там! — сказал Степан Егорыч. — За тебя, Любаша! Э-эх, песня ты моя неспетая! — Голос Степана Егорыча предательски задрожал, но он справился с собой, закончив твердо и озорно: — За тебя, да за меня, да за нас с тобою! Приходи ко мне под утро, я слезу умою! — и Степан Егорыч выпил, отер усы.
- Ох, Степа, есть у меня кому слезы обмывать. — И Люба тоже выпила.
- Вот и ладушки, жили мы у бабушки, — процедил Борька, и улыбка на его хищном лице была нехорошей…
Робка смотрел на них, переводя взгляд с Сергея Андреевича на Степана Егорыча, потом — на мать, на Борьку, и его сердце вдруг сжалось от тревожных предчувствий.
Милку зарезали через неделю после того, как возвратился Борька. В первый день он ночевал дома, на полу, рядом с диваном, на котором спал Робка. А утром Борька умылся, позавтракал, съев бутылку кефира и полбатона, и ушел. Прошел день, ночь, еще один день — Борьки след простыл. Люба внешне держалась спокойно, хотя Робка чувствовал, как она вся напряжена и встревожена. Федор Иваныч сказал вечером:
- Куда это наш герой подевался? По малинам небось пошел! — Он мелко рассмеялся, но тут Люба так чашкой об стол грохнула, что раскололось блюдце, проговорила с глухой яростью:
- Если ты... еще раз... нету его для тебя, понял — нет? Помалкивай в тряпочку, не то…
- Не то что будет? — собрав остатки мужества, тихо спросил Федор Иваныч.
- Выгоню к чертовой матери! — Люба встала и вышла из комнаты.