История одного преступления - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы правы, — согласился я, — всякое преступление неминуемо обращается против того, кто его совершил.
— Так вот, — продолжал он, — слава Наполеона пережила первый удар, второй убьет ее. Я этого не хочу! Я ненавижу первое Восемнадцатое брюмера, я страшусь второго. Я хочу предотвратить его.
Помолчав, он сказал:
— Вот почему я сегодня ночью пришел к вам. Я хочу спасти эту великую славу, которой угрожает гибель. Если вы сделаете то, что я вам советую, если левая это сделает, — я тем самым спасу первого Наполеона; ибо если его славу запятнает еще и второе преступление — она исчезнет. Да, это имя канет в безвестность, история отречется от него. Я иду еще дальше, я развиваю свою мысль до конца. Я спасаю и нынешнего Наполеона — ведь ему, уже бесславному, досталось бы только преступление. Я спасаю его память от вечного позора. Итак, арестуйте его.
Искренне, глубоко взволнованный, он оборвал свою речь. Немного погодя он сказал:
— Что касается республики, для нее арест Луи Бонапарта — избавление. Значит, я прав, говоря, что тем предложением, которое я вам сделал, я спасаю и свою семью и свое отечество.
— Но, — возразил я, — то, что вы мне предлагаете, — государственный переворот.
— Вы думаете?
— Несомненно! Мы, меньшинство, поступили бы так, словно мы — большинство. Мы, являющиеся лишь частью Собрания, действовали бы за все Собрание. Мы, осуждающие узурпацию, сами совершили бы узурпацию. Мы наложили бы руку на должностное лицо, которое может быть арестовано только по приказу Собрания. Мы, защитники конституции, нарушили бы конституцию. Мы, представители законности, извратили бы закон. Что же это, как не государственный переворот?
— Да, но переворот ради блага общества.
— Зло, совершенное ради блага, все же остается злом.
— Даже когда оно достигает цели?
— Особенно когда оно достигает цели.
— Почему?
— Потому, что тогда оно становится примером.
— Значит, вы не одобряете Восемнадцатое фрюктидора?
— Нет.
— Однако такие действия, как Восемнадцатое фрюктидора, препятствуют таким, как Восемнадцатое брюмера.
— Нет. Они их подготовляют.
— Но существует ведь государственная необходимость.
— Нет. Существует только закон.
— Многие безукоризненно честные умы одобряют Восемнадцатое фрюктидора.
— Я знаю.
— Бланки — за, и Мишле — тоже.
— Я и Барбес — против.
От моральных соображений я перешел к практическим.
— Я высказал вам свою точку зрения, — заявил я, — а теперь рассмотрим ваш план.
Этот план изобиловал трудностями. Я доказал это самым наглядным образом.
— Рассчитывать на Национальную гвардию? Но генерал Лавестин еще не командует ею! Рассчитывать на армию? Но генерал Неймайер в Лионе, а не в Париже! Можно ли поручиться, что он двинет свои войска на помощь Собранию? Откуда это известно? Что до Лавестина, — разве он не двуличен? Можно ли положиться на него? Призвать к оружию восьмой легион? Но Форестье уже не командует им. А как обстоит дело с пятым, с шестым легионом? Грессье и Овин, как известно, только подполковники — удастся ли им увлечь эти легионы за собой? Обратиться к комиссару Иону? Но подчинится ли он приказу, исходящему от одной левой? Он состоит при Собрании, следовательно, должен выполнять волю большинства, а не меньшинства. Все эти вопросы пока что остаются без ответа. Но если даже все они разрешатся, и притом успешно, — разве суть дела в успехе? Самое важное отнюдь не успех, а право. И в данном случае, даже если наши действия будут успешны, право не за нас. Чтобы арестовать президента, нужен приказ Собрания, а мы заменили бы этот приказ насильственными действиями левой. Захват и взлом: захват власти, взлом закона. Теперь предположим, что будет оказано сопротивление; мы стали бы проливать кровь. Нарушение закона влечет за собой кровопролитие. Что же все это, в общей сложности? Преступление.
— Нет, нет, — воскликнул он, — это — salus populi. [38] — И докончил:
— Suprema lex. [39]
Я возразил:
— Не для меня, — и решительным тоном продолжал: — Даже ради спасения целого народа я не убил бы и ребенка.
— Катон пошел бы на это.
— Иисус не пошел бы.
Я прибавил:
— За вас — весь древний мир. Вы правы с точки зрения греков и римлян, я прав с точки зрения человечества. Кругозор людей нашего времени шире кругозора древних.
Настало молчание. Он первый прервал его:
— В таком случае нападающей стороной будет он.
— Ну что ж!
— Сражение, которое вы дадите, проиграно заранее.
— Возможно.
— И для вас лично, Виктор Гюго, эта неравная борьба может кончиться только смертью или изгнанием.
— Я тоже так думаю.
— Смерть наступает мгновенно, изгнание длится долго.
— Придется привыкнуть к нему.
Он продолжал:
— Вас не только подвергнут изгнанию; на вас будут клеветать.
— К этому я уже привык.
Он настаивал:
— Знаете ли вы, что говорят уже и сейчас?
— Что именно?
— Будто вы раздражены против него за то, что он отказался назначить вас министром.
— Но вы-то знаете…
— Я знаю, что было как раз наоборот: он предложил вам портфель, а вы отказались.
— Ну, значит…
— Будут лгать.
— Пусть!
Он воскликнул:
— Итак, благодаря вам Бонапарты возвратились во Францию[40] — и вы будете изгнаны из Франции одним из Бонапартов!
— Кто знает, — заметил я, — не сделал ли я тогда ошибку? Возможно, предстоящая несправедливость будет актом справедливости.
Разговор снова прервался. Затем он спросил меня:
— Будете ли вы в силах перенести изгнание?
— Постараюсь.
— Сможете ли вы жить вдали от Парижа?
— У меня будет океан.
— Вы думаете поселиться на берегу моря?
— Я так предполагаю.
— Унылое зрелище!
— Величественное!
Помолчав, мой собеседник сказал:
— Послушайте, вы не знаете, что такое изгнание, а я знаю. Изгнание ужасно. Нет, я никогда не соглашусь снова претерпеть его. От смерти нет возврата в жизнь. От жизни на родине нет возврата в изгнание.
Я ответил:
— Если понадобится, я пойду в изгнание, и не один раз.
— Нет, лучше умереть. Расстаться с жизнью нетрудно, но расстаться с родиной…
— Увы! — докончил я. — Это значит — лишиться всего.
— А тогда к чему соглашаться на изгнание, если можно избежать его? Что же вы ставите выше родины?
— Совесть.
Мой ответ несколько озадачил его. Он помолчал, но затем возобновил спор.
— И однако, если вдуматься, — ваша совесть одобрит вас.
— Нет.
— Почему?
— Я уже сказал вам. Моя совесть такова, что ничего не ставит выше себя самой. Я чувствую ее главенство над собой, как утес мог бы чувствовать сооруженный на нем маяк. Жизнь — бездна, и совесть освещает ее вокруг меня.
— Я тоже, — воскликнул он, и здесь нужно отметить полнейшую искренность и убежденность его речи, — я тоже чувствую и вижу свою совесть. И она одобряет меня. Может казаться, что я предаю Луи; нет, я оказываю ему величайшую услугу. Помешать ему совершить преступление — значит спасти его. Я всеми средствами пытался это сделать. Остается одно — арестовать его. Обращаясь к вам, действуя так, как я действую, я составляю заговор против него, и вместе с тем в его пользу, против его власти — и за его честь. Я поступаю правильно.
— Это правда, — сказал я, — вами руководит благородная, возвышенная мысль.
Я продолжал:
— Но у каждого из нас свой долг. Я мог бы помешать преступлению Луи Бонапарта, только сам став преступником. Я не хочу ни повторения Восемнадцатого брюмера для него, ни повторения Восемнадцатого фрюктидора для себя. Пусть лучше я буду изгнанником, чем гонителем. Я могу: или совершить преступление, или дать Луи Бонапарту совершить его. Что до меня, я не пойду на преступное дело.
— Тогда вы пострадаете от его преступления.
— Я готов пострадать от него, но не хочу стать преступником.
Подумав, он сказал мне:
— Пусть будет так. — И прибавил: — Быть может, мы оба правы.
Он взял рукопись мемуаров своей матери и вышел.
Было три часа утра. Наша беседа длилась больше двух часов. Я лег спать только после того, как записал ее.
XI
Борьба кончена, начинается испытание
Я не знал, где искать приюта.
7 декабря, после полудня, я решился еще раз зайти в дом № 19 на улице Ришелье. Под воротами кто-то схватил меня за руку. То была г-жа Д. Она поджидала меня.
— Не входите, — сказала она.
— Меня выследили?
— Да.
— И поймают?
— Нет.
Она прибавила:
— Пойдемте.
Мы пересекли двор, по узкому проходу вышли на улицу Фонтен-Мольер, а оттуда к площади Пале-Рояль. Там, как всегда, стояли фиакры. Мы сели в первый попавшийся.