У нас в саду жулики (сборник) - Анатолий Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впереди уже замаячил дом, а мы все еще продолжали молчать. (Ведь если даже идти пешком с Колымы, то все равно слов не хватит. А тут всего квартал.) Еще немного, и так вот, молча, и дойдем и так и не заговорим.
И вдруг у меня вырвалось:
– А ты знаешь, Олечка, кто я такой? – (Сказал и как будто бы не сказал, а упал, полетел; а ведь дом-то уже совсем рядом. Метров, наверно, двести. А может, сто.) Я почти остановился.
Олечка молча кивнула и вдруг посмотрела прямо в упор:
– Я тебя (она, наверно, хотела сказать «вас», но ошиблась, спутала)… как-то так неожиданно (Олечка все на меня смотрела)… – и, замолчав, снова опустила глаза.
Мы уже опять с ней шли, и дом все надвигался; ну, отодвинься (пропади совсем!), ну, хотя бы метров на пятьдесят, ну, на десять…
Я спросил (сам не знаю почему):
– Ну, как там бабушка, дядя Сережа?.. – (Спросил и как будто не спрашивал. Все. Уже подошли.) Олечка остановилась:
– Дядя Сережа? Да все поет…
Я сказал:
– А ты слышала, что у меня тоже есть песни? – Но, оказывается, нет. Не слышала. Олечка молча покачала головой и совсем тихо произнесла:
– Ну, я пошла… – и уже было повернулась. Но тут я вдруг вспомнил про книжку. Вспомнил, как про что-то сейчас лишнее и ненужное. Хотя и «Уленшпигель».
– На… Тут вот… возьми… – я ее даже не протянул, а скорее сунул (Все. Сейчас уйдет.)…
Олечка опять молча кивнула и вдруг спохватилась:
– Ну, я… пошла… (Книжку она положила в портфель.)
Остался фотоаппарат. Но и он меня теперь тоже не спасет. И все-таки я решил попробовать. Я пробормотал (Олечка уже открывала дверь):
– Понимаешь… на последней фотокарточке… тебе там всего четыре года…
Олечка ко мне повернулась и задумалась. Она все еще держалась за ручку двери, даже чуть уже дверь приоткрыла. Потом все-таки отпустила (Олечка еще колебалась) и сказала:
– Я вообще не люблю фотографироваться… – и вдруг сделалась не то чтобы серьезной (серьезной она была и до этого), а такой сосредоточенной, собранной. (А ведь раньше любила, в особенности если что-нибудь такое смешное. Один раз я ее даже сфотографировал вниз головой. Олечка стояла на четвереньках и, нагнувшись, смотрела на меня между сандаликами. Мне потом за это от тещи влетело. Все ругалась, что я ребенка порчу. Но что теща понимает? Ведь если фотокарточку перевернуть, то Олечка, как будто Атлант, держит на руках землю.)
Я скорее расстегнул футляр и, выкрутив фотоаппарат (я как-то плохо соображал, что делаю), стал прикидывать расстояние (все еще не верилось: а вдруг Олечка сейчас передумает?).
Все. Поставил. Два метра. (Но как же все-таки темно – ну прямо перед самым подъездом. Хотя бы немного отойти. Выйти бы сейчас на солнышко. И чтобы вокруг трава. И сквозь листву – небо. И чтобы возле – ручей. И чтобы Олечка мне прошептала:
«А я знаю, что это за ручей. Это же тот самый. В Усово. Помнишь, мы еще туда ездили с мамой?»)
На всякий случай я щелкнул два раза. (Потом все боялся, а вдруг позабыл перевести?) Фотоаппарат к футляру все никак не прикручивался: я его засовывал обратно вверх ногами.
А потом дверь захлопнулась, и Олечка исчезла (сейчас нажмет на кнопку и уедет на свой седьмой этаж). А я все еще стоял (все смотрел на дверь).
А потом повернулся и потащился прочь от этого каменного дома.Что остается
1
А все-таки где же зарыта собака: почему – ведь я еще ничего ей не сделал – а она уже готова меня растерзать.
И еще я боюсь коров. А также пастухов. И грозу.
Коров я боюсь за то, что они такие угрюмые и, когда меня увидят, то как будто жуют траву. Но на самом деле подбираются все ближе и ближе.
А пастухов – за то, что они надо мной смеются, что я боюсь коров. В особенности одноглазого Тихона, он всегда лежит пьяный на станции.
А когда начинается гроза, я залезаю под веранду и, притаившись между лейками, в страхе затыкаю уши.
2
Мы прыгаем с карниза на газон. Карниз над подъездом, и мы туда забираемся из окна и по очереди прыгаем. Все уже прыгнули по несколько раз, и только один я все еще не прыгнул ни разу. Никто уже больше не прыгает, и остался только последний я.
Я подошел к самому краю и посмотрел вниз – мне страшно. Тогда я отошел назад, рванулся – и остановился. Страшно еще сильнее.
Внизу засмеялись и, побежав на второй этаж, закрыли окно на задвижку. Молча стоят и смотрят, что я буду делать дальше. Постояли и ушли. Я остался один.
Стемнело, и внизу возвратились. Снова сбегали на второй этаж и опять открыли окно. Снова молча стоят и смотрят, что я буду делать дальше. Опять постояли и снова ушли. И снова я остался один.
Наступила ночь – и все уже давно спят. И только один я все не сплю. Я до сих пор все еще стою на карнизе.
3
Засветив небесному куполу по темени, молния озаряет застывший в трепетном ожидании сад. И если выползти из-под веранды на тропинку, то можно пересилить страх и, обретая Божий дар, подняться на колени перед березой. И тогда на твоем пути засияют рассыпанные по березовой коре нотные знаки.
У моего друга даже есть такая гравюра. Правда, березовый ствол у него там почему-то темный. Зато нотные знаки светлые. Я думал, что так и на самом деле. Но как-то нечаянно пригляделся и просто не поверил глазам.
Оказывается, в действительности все наоборот. И если ты не хочешь сойти с ума, то всегда должен быть готов к такому неожиданному превращению. Что самые светлые надежды в конечном итоге оборачиваются обыкновенными «Белыми столбами».
4
Точно срывая зло, раскалываясь и оглоушивая, сереющий небосвод затягивается пеленой, напоминающей искусственное освещение (словно на утреннем сеансе в «Колизее», когда вдруг тоже обрыв, и, требуя продолжения, из задних рядов недовольно свистят, а где-то сбоку все еще царапающим пунктиром матово подмигивает); но вот уже совсем другая картина, и на экране снова звук.
Сначала еще вполсилы – как будто, глядя на ужин, мама поливает из лейки свои незабудки, папа, глядя на зиму, опрыскивает из пульверизатора черную смородину, а бабушка из распахнутой настежь халупы поливает грязью и маму, и папу, и нашу домработницу, и вообще весь белый свет…но, все нарастая и нарастая, оказывается, уже лавина – из вылитых струн, и если ослабить колки, то, переходя на другую октаву, лупцует, пританцовывая по лужам, прерывистый шквал…
И вдруг, открываясь всей листвой сада, неожиданно пропадает, словно испарившимся занавесом; и в наступившем антракте чуть ли не у самой калитки последним звонком раздается гудок, немного сиплый и с оттяжкой: сигналя и набирая скорость, от платформы отходит электричка.
5
А если вскарабкаться на дерево, то ближе к горизонту, чем светлее над головой, тем зловещее и гуще лиловое марево, зато все ярче росчерки, но глуше и ворчливее раскаты и все длиннее паузы между окончанием сполоха и началом громыхания. (А в городе так никогда и не приходилось: на бульваре место на ветке занято вороной, а во дворе – ну, какие деревья – загаженный газон с прибитой на дощечке надписью «НЕ ХОДИТЬ» – но тут ничего не попишешь – животные читать не умеют, да за пазухой камень с пожарной лестницей на крышу, на которую при одной только мысли забраться дворник оторвет голову; и остается только лагерь, а там – с привязанной веревкой и с ползущим во время торжественной линейки стягом шест, похожий с высоты птичьего полета на вбитый колышек.)
Бледнеющие сети ливня уже дотаивают, но из водостока все еще хлобыщет в дождевую бочку.
6
Отражаясь задумчивой гладью, на якорях кувшинок чуть колышется стойбище сосен; блуждающим в зарослях зайчиком, глядя на сумерки, мелькает заплутавшее солнышко; нежась на лапах среди застывших дюн, мы витаем в облаках…
Плечо, как только в него уткнешься, сначала все еще горячее, даже обволакивает жаром; но вот, успокаиваясь, прислушаешься – и, уже теплое, так доверчиво дышит; зато чем дольше лежишь, тем становится все прохладнее и прохладнее.
7
Какие-то они у меня все-таки странные – и гроза, и деревья, и озеро… и даже небо: точно смотришь на них через решетку в зоопарке; и все никак не насмотришься. Как будто вымирающие звери.
В мире домашних животных.
8
Раньше я думал, что если утка – мама, то, значит, папа – гусь. А сейчас уже начинаю догадываться, что если папа – паук, то мама, оказывается, муха.
9
Я смотрю на ковер-самолет – на нем нет мертвого места: всю поверхность ткани покрывает узор из бабочек; сосредоточившись на чем-то своем, пошевеливают распущенными крыльями.
Когда ковер из универмага, то стоит провести пылесосом, и вместо узора – засиженная точками от клопов встревоженная Красная Шапочка или изъеденный молью погрустневший Серый Волк.
А когда из Серебряного Бора, то попробовать сдунуть ветром – и, оставив мохнатые купоны репейника (линяя пыльцой, ковер из шоколадного в разводах превращается в розоватый с колючками) – уже вспорхнули…