Воспоминания - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из старших писателей-художников самым большим влиянием пользовался Глеб Успенский. Его страдальческое лицо с застывшим ужасом в широко раскрытых глазах отображает всю его писательскую деятельность. Сознание глубокой вины перед народом, сплошная, непрерывно кровоточащая рана совести, ужасы неисчерпаемого народного горя, обступающие душу бредовыми привидениями, полная безвыходность, безнадежное отсутствие путей.
Из более молодых большою популярностью пользовались Гаршин и Минский, позднее – Надсон. Общее у них у всех – и общее со всеми нами – было: властная требовательность совести, полное отсутствие сколько-нибудь осознанных путей – и глубочайшее отчаяние.
Да, жизнь была страшна, грозна, она надвигалась, как непобедимое чудовище, заражая смертельным дыханием все вокруг. И какие тут могли помочь «малые дела», какое «непротивление»? Нужен был великий подвиг, полное самопожертвование – и притом самопожертвование без малейшей надежды на успех.
В «Красном цветке» Гаршин рассказывал про сумасшедшего: «Все они, его товарищи по больнице, собрались сюда затем, чтобы исполнить дело, смутно представлявшееся ему гигантским предприятием, направленным к уничтожению зла на земле. Он не знал, в чем оно будет состоять, но чувствовал в себе достаточно сил для его исполнения». Видит в больничном саду распустившийся цветок красного мака и решает, что в этот яркий красный цветок собралось все зло мира. Нужно его сорвать, спрятать у себя на груди, раздавить его там, впитать в свою грудь всю силу источаемого им зла, – и мир освободится от зла. И вот ночью сумасшедший с великими усилиями освобождается от горячечной рубахи, протискивается сквозь решетку окна, карабкается через ограду сада, – с оборванными ногтями, с окровавленными руками и коленями, – и срывает красный цветок…
«Утром больного нашли мертвым. Лицо его было спокойно и светло; истощенные черты с тонкими губами и глубоко впавшими закрытыми глазами выражали какое-то горделивое счастье. Когда его клали на носилки, попробовали разжать руку и вынуть красный цветок. Но рука закоченела, и он унес свой трофей в могилу».
Какое величие и какая красота в этом подвиге! И какое притом – счастье! Да, правда: в результате подвига, в результате смертного напряжения сил – всего только сорванный невинный цветок, никому не приносящий вреда, – но так ли, в конце концов, это важно?
В большом количестве списков ходила в студенчестве поэма Минского «Гефсиманская ночь», запрещенная цензурою. Христос перед своим арестом молится в Гефсиманском саду. Ему является сатана и убеждает и полнейшей бесплодности того подвига, на который идет Христос, в полнейшей ненужности жертвы, которую он собирается принести для человечества. Рисует перед ним картины разврата пап, костры инквизиции…
Картины, рисуемые искусителем, одна мрачнее и ужаснее другой, и в противовес им выставить нечего.
Христос начинает терять веру в нужность своего подвига, душа его скорбит смертельно. И вот – слетает с неба ангел и утешает Христа и укрепляет его в решении идти на подвиг следующею песнью:
Кто крест однажды будет несть,Тот распинаем будет вечно;Но если счастье в жертве есть,Он будет счастлив бесконечно.Награды нет для добрых дел.Любовь и скорбь – одно и то же.Но этой скорбью кто скорбел.Тому всех благ она дороже.Какое дело до себя,И до других, и до вселеннойТому, кто следовал, любя.Куда звал голос сокровенный?Но кто, боясь за ним идти,Себя раздумием тревожит, —Пусть бросит крест свой средь пути.Пусть ищет счастья, если может!
Странным сейчас кажется и невероятным, как могла действовать на душу эта чудовищная мораль: не раздумывай над тем, нужна ли твоя жертва, есть ли в ней какой смысл, жертва сама по себе несет человеку высочайшее, ни с чем не сравнимое счастье.
А в таком случае – такая ли уж большая разница между подвигом Желябова и подвигом гаршинского безумца? Что отрицать? Гаршинский безумец – это было народовольчество, всю свою душу положившее на дело, столь же бесплодное, как борьба с красным цветком мака. Но что до того? В дело нет больше веры? Это не важно. Не тревожь себя раздумьем, иди слепо туда, куда зовет голос сокровенный. Иди на жертву и без веры продолжай то дело, которое предшественники твои делали с бодрою верою Желябовых и… гаршинских безумцев.
Великое требовалось разуверение и отчаяние, чтобы прийти к культу такой жертвы.
Не было перед глазами никаких путей. И, как всегда в таких случаях, сама далекая цель начинала тускнеть и делаться сомнительной. Гордая пальма томится в оранжерее по свободе и вольному небу. Она упорно растет вверх, упирается кроной в стеклянную крышу, чтобы пробить и вырваться на волю. Робкая травка пытается отговорить пальму.
«– Молчи, слабое растение! Не жалей меня! Я умру или освобожусь!»
«И в эту минуту раздался звонкий удар. Лопнула толстая железная полоса. Посыпались и зазвенели осколки стекол… Над стеклянным сводом оранжереи гордо высилась выпрямившаяся зеленая крона пальмы».
«Только-то? – думала она. – И это все, из-за чего я томилась и страдала так долго? И этого-то достигнуть было для меня высочайшею целью?»
«Была глубокая осень. Моросил мелкий дождь пополам со снегом; ветер низко гнал серые клочковатые тучи. Угрюмо смотрели деревья на пальму. И пальма поняла, что для нее все было кончено. Она застывала». («Attalea princeps» Гаршина.)
Но нет. Все-таки – нельзя терять веры в будущее. Оно придет – хорошее, исполненное любви. Вот как обосновывал Надсон эту веру:
О мой друг! Не мечта этот светлый приход,Не пустая надежда одна.Оглянись, – зло вокруг чересчур уж гнетет,Ночь вокруг чересчур уж темна!
Мир, видите ли, устанет от чрезмерности мук, захлебнется в крови, утомится борьбой – и по этой причине обратится к любви. Вот чем можно было обосновать надежду…
А Минский рисовал своеобразное счастье, которое испытывает человек, дошедший до крайних границ отчаяния. Прокаженный. Все с проклятием спешат от него прочь. Все пути к радости для него закрыты. Одинокий, он лежит и рыдает в пустыне в черном, беспросветном отчаянии. Постепенно слезы становятся все светлее, страдание очищается, проясняется, и в самой безмерности своих страданий проклятый судьбою человек находит своеобразное, большое счастье:
Величайшее счастье о ту ночь он изведал:Он, природою проклятый, людям чужой.Кому бог ничего, кроме горестей, не дал, —Сам он дал себе счастье…
Не понимаю, почему в восьмидесятых годах Надсон так затмил Минского. Надсон, бесспорно, был лиричнее, задушевнее, доступнее Минского. Но Минский был глубже, мужественнее и гораздо полнее отражал настроения эпохи. Особенно в больших своих поэмах: «Белые Ночи», «Песни о родине», «Гефсиманская ночь». Минский почему-то не спешил издавать сборника своих стихов, мы их разыскивали в старых книжках «Вестника Европы» и «Русской мысли». Впервые сборник его стихов вышел в свет, если не ошибаюсь, лишь в самом конце восьмидесятых годов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});