Новый Мир ( № 4 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Некрасов ввел в стихи всю жизнь. Некрасов стал создавать стих изо всех слов русского языка. В этом у него не было предшественников, и в этом потерпели жалкую катастрофическую неудачу все его последователи. Совершенно необходимо составить некрасовский словарь, и мы с изумлением откроем, сколько слов внес впервые Некрасов в русский стих.
Некрасов не оставил школы. У него нет последователей. Чтобы добывать золото из тех элементов, из которых добывал его Некрасов, необходима совершенно исключительная температура души. Как есть открытый Гей-Люсаком абсолютный нуль, при котором все исчезает, так есть абсолютный плюс, при котором все превращается в золото, в огонь.
А был Некрасов эстетом, тонким эстетом, и поэзию он чувствовал удивительно. К Пушкину у него благоговение, Пушкин для него Бог, и когда он говорил о Пушкине — это одно умиление. Тютчева, который и сейчас открыт единицам, Некрасов открыл первый. В его собственных стихах... Прежде всего, у него действительно свой собственный стих, эти трехэтажные стопы почти всегда с дактилической рифмой, чего нет ни у одного из русских поэтов. Он так своеобразен, так необычаен, что может обмануть даже такого эстета, как Тургенев.
Но в этой якобы неуклюжести неисчерпаемое богатство звуков, напевов, цветов, тонов, линий, запахов, форм — Россия! Вы, молодые, не знаете, как долго был неприемлем „Зеленый шум”, да ведь это же настоящий импрессионизм, декаданс!
Эти звуки так многообразны и полны, что ввели в заблуждение, например, Мережковского. Мережковский говорит, что „для Некрасова мир более звучен, чем живописен и образен. Он лучше слышит, чем видит”. В том-то и огромнейшая сила Некрасова, что он художник в высокой степени, его контуры, линии, краски точны, правильны, подмечены тонко и непосредственно. Старик Майков сказал как-то мне о своих стихах: „Каждое мое стихотворение можно или нарисовать, или изваять”. Откройте наудачу Некрасова: образы, образы, образы, требующие иллюстрации».
В этом страстном пассаже хотелось бы обратить особое внимание на упоминание Майкова: Яблоновский много кого из русских классиков видел и знал, что делает его статьи, дневник, автобиографию и письма бесценным материалом для историка русской культуры.
…А вот что Яблоновский не любил, так это Советскую Россию. В отличие от многих обманутых Сталиным «мастеров культуры», он знал истинную цену тому, что происходило за железным занавесом. И постоянно писал об этом. Вот напоследок отрывок из его очерка «О Москве», написанного в качестве рецензии на очерки одного такого обманутого —журналиста Сергея де Гинзбурга «Жизнь в Советском Союзе»:
«Зарубежная пресса имеет право сказать, что, несмотря на свой весьма отрицательный вывод, который она уже вынесла о жизни в этой стране, из великого числа свидетельских показаний, судебных процессов, книг и статей, а также из жизни большевиков, действующих в различных странах Европы, она не раз добросовестно отмечала, что московское метро действительно умопомрачительно; удивлялась только, для чего понадобились эти мраморы, скульптурные решетки, статуи, порфиры и пол, в котором отражаются, как в зеркале, люди и предметы, — когда в самом существенном и необходимом имеются вопиющие недочеты.
В метро мужчины уступают очень редко место дамам: европейские капиталисты и буржуи, мы готовы объяснить это огрублением нравов, но де Гинсбург объясняет это более удовлетворительно, уравнением полов: советская женщина наравне с мужчиной исполняет все работы, подчас самые изнурительные, и не разумно ли поступает она сама, когда, по свидетельству автора, зачастую предоставляет место 12 — 13-летнему спортсмену, принимающего его без всякого стеснения?
А каким смелым сделался теперь сталинский верноподданный: на восторг, высказанный автором вагоновожатому по поводу московских зданий, он услышал:
— А у вас живут по 6 — 7 человек в одной комнате? А у вас обрушиваются то и дело стены домов?
И действительно, в нескольких сотнях шагов от роскоши и великолепия вы можете увидеть подлинное воспроизведение „последнего дня Помпеи”, но любоваться этим обычно можно лишь на задворках, что свидетельствует, разумеется, о развитии у граждан эстетического вкуса: не мешать же, в самом деле, непревзойденной во всем мире роскоши и красоте широчайших улиц, американских небоскребов, тянущегося на много километров вдоль Москва-реки необыкновенного парка отдыха и культуры имени Горького с картинами гибели и разрушения?»
Е л е н а Ш в а р ц. Габриэле Д’Аннунцио. Крылатый циклоп. СПб., «Вита Нова», 2010, 528 стр. («Жизнеописания»).
На первый взгляд эта книга абсолютно неожиданна. Впрочем, об этом говорили, пожалуй, все рецензенты. Почему большой и своеобразный и при этом — абсолютно непубличный и аполитичный поэт Елена Шварц пишет книгу о таком прямо-таки патологически деятельном писателе и общественном деятеле, как Габриэле Д’Аннунцио. Что тут причиной? Притяжение противоположностей? Попытка проникнуть в то, что недоступно? Просто любовь к яркой и мужественной экзотике? Теперь, наверное, мы уже этого никогда не узнаем.
Зато мы многое знаем о Елене Шварц. Вот, например, что пишет Валерий Шубинский в некрологе, завершающем книгу об Аннунцио: «В жизни она часто была уязвима, неловка. В ней была некоторая отчужденность человека, погруженного в никогда не прерывающуюся внутреннюю работу. Этой работе была подчинена вся ее жизнь, особенно в последние годы. Она редко без необходимости выходила из дома, избегала публичности, не высказывалась по общественным вопросам. Свободное время она посвящала чтению, домашним животным, без которых ее квартира была немыслима (последним ее товарищем был крошечный китайский пес Хокку), беседам с не слишком многочисленными друзьями. Тем интереснее ее обращение к судьбе поэта, который жил совсем иначе. Та барочная „избыточность”, полнота существования, которую Шварц обрела в своем творчестве, Габриэле Д’Аннунцио — любимцу публики, солдату и политику, любовнику и авантюристу — была присуща в жизни, в реальном посюстороннем бытии».
А теперь обратимся к прозе самого поэта — незаслуженно потесненной ее же стихами, о чем справедливо пишет Шубинский. Пусть ее будет больше!
«Тех, для кого появление на свет осталось до самой смерти самым сильным переживанием, кто не может опомниться от боли и ужаса рождения, — не так уж мало. Все, кто спит в позе эмбриона, завернувшись в одеяло с головой, и кого почти невозможно вытащить из этого блаженного состояния, — это они. Кто не способен прыгнуть в воду и кому неохота выходить из трамвая или троллейбуса, все бы ехать да ехать. Все они помнят тепло родимого брюха и жуткий метроном материнского сердца. И свое — постукивающее чуть медленнее. Тропики утробы, теплые воды. Одиночество и полное слияние с Другим, неведомым существом.
Тьма. Мерный стук в ушах, руки натыкаются на влажное, теплое. Скучно становится лежать во чреве, тесно. Тянет, толкает куда-то неведомая сила. Дитя делает судорожное движение к выходу, толкается головой, бьется лбом в неподдающуюся дверь... И всю жизнь жалеет об этом неизбежном прыжке.
Предстоящая смерть не должна быть страшной, потому что она — точное подобие этого выхода — на новую сцену.
Надо только довериться.
Блаженные тропики, где нет никого, кроме тебя.
Я так боюсь стука собственного сердца».
Аннунцио, вся жизнь которого была демонстративно на виду, вся была открыта миру, вроде бы, очень далек от подобного «утробного» отношения к миру: «Неизвестно как возникла легенда, и многие верили ей, что Габриэле Д’Аннунцио родился на борту бригантины „Ирена” в открытом море (это уже из книги Шварц. — Ю. О. ). Возможно, во время бури. Такое появление на свет, конечно, было более даннунцианским, чем прозаическое рождение в родном доме. Маринетти, например, добавил этой легенде еще большую живописность — он верил, что поэт родился на палубе рыбачьего суденышка с шафрановыми парусами. Д’Аннунцио свое рождение из морской пены никогда не отрицал, но и не подтверждал. Вымыслы такого рода, мифологизация собственной жизни характерны для нашего героя — поэта и авантюриста. Знаменательна и параллель с жизнью Наполеона, каких немало будет на его пути. (Бонапарт тоже никогда не отрицал, что родился на ковре, на коем были вытканы подвиги Ахиллеса.)».
Так пишет Шварц. Однако потом с отрезвляющей прямотой добавляет: «На самом деле Габриэле Д’Аннунцио погрузился в бурную реку земной жизни 12 марта 1863 года, в восемь часов утра, в пятницу (счастливый день, посвященный Венере) в старинном двухэтажном доме, расположенном на небольшой типично итальянской площади с церковью в самом центре Пескары». И самое главное: «Габриэле родился в „рубашке”. Говорят, это приносит счастье и славу. На нашем герое оправдалось, по крайней мере, второе. Правда, эта рубашка чуть не задушила его при рождении. Выйдя из материнской утробы, он не закричал, как другие младенцы, не в силах сделать первый вдох. К счастью, опытная акушерка вовремя заметила, что он заключен „в удушающую тунику”. Обрывок пуповины он носил в раннем детстве на груди, по древнему поверью она приносит удачу».