Крик безмолвия (записки генерала) - Григорий Василенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это тоже Фатьянова? — спросил Юрий Георгиевич.
— Ну, конечно, — подтвердил Сергей Никанорович. — Как и «В тумане скрылась милая Одесса».
— Я и понятия не имел, как и многие. Пели его песни, а имени автора не знали. Ай, ай, ай…
Поэт и инженер сидели друг против друга. Поначалу они присматривались, как это всегда бывает, когда впервые встречаются незнакомые люди, к тому же такие разные, думалось мне. Но к моему удивлению, как только Сергей Никанорович заговорил о работе на строительстве ТЭЦ, у обоих всплыло столько воспоминаний об общих знакомых, сложностях, трудностях той поры, что не видно было им конца и края, хотя так далеко ушло то время. Они узнали друг друга. А построенная их фуками ТЭЦ светит людям, посылает тепло и энергию. Они словно братья встретились после долгой разлуки.
Разговор гостей затягивался, но больше о поэзии. Без нее чего‑то бы не хватало за столом в присутствии поэта, как соли в солонке.
Юрий Георгиевич смотрел то на поэта, то на меня и, наверное, удивлялся, что мы так увлеклись, невольно вынуждая всех прислушиваться к нам.
— Алексей Иванович, — не выдержал Юрий Г еоргиевич, — вы тоже, наверное, пишете стихи?
— Кто в молодости не писал… Нет, нет, это мне не дано. Поэтом надо родиться. Научиться нельзя. Я могу только навести на тему, сочинить «капусту» для стиха.
Сергей Никанорович тут же подтвердил, что такое уже было и он написал чуть ли не целую поэму на мой сюжет.
Мне давно уже хотелось подбросить ему на раздумье, когда его посетит муза, то, что сидело во мне и волновало много лет, с самой войны.
…Тревожное лето 1943 года. Войска Степного фронта скрытно подтягивались к передовой. После изнуряющего двадцатипятикилометрового ночного марша рота, которой я командовал, остановилась на дневку в большом селе, вытянувшемся вдоль речки Красивая Меча. Есть такая.
На рассвете усталые солдаты разбрелись по хатам. Я зашел на постой в дом поближе. Оказалось, что в нем живет учительница русского языка и литературы местной школы. Ей было тогда лет тридцать пять, а мне шел двадцатый год.
Она открыла мне дверь с заспанным лицом в накинутом на ночную рубашку простеньком ситцевом халатике. Но встретила приветливо, словно ждала меня.
Я валился с ног и искал место на вымытом полу, где бы мне расстелить плащ–палатку, положить под голову вещмешок и быстрее растянуться. Она решительно запротестовала, предложила лечь на кровать. Я был весь в грязи, в пыли и не мог ложиться на чистую простынь. Пришлось умываться, обливаясь водой. После этого сразу провалился в беспробудный сон. А когда проснулся от яркого солнца, увидел на стуле у кровати выстиранное и выглаженное обмундирование — гимнастерку с подшитым белым подворотничком и брюки. Учительница с таким добрым ласковым русским лицом, гладко причесанная, в белой в горошек кофточке на цыпочках ходила по комнате, чтобы не разбудить меня.
На следующий день в темноте рота покидала село. Учительница сама развязала мой вещмешок и положила в него томик стихов Тютчева, из которого она мне читала днем. А я тогда только и знал:
Люблю грозу в начале мая,Когда весенний первый гром,Как бы резвяся и играя,Грохочет в небе голубом.
Прощаясь со мною за околицей, она сквозь слезы сказала: «Возвращайся живым» и поцеловала меня.
Полк шел в огонь. Впереди была Курская битва, жесточайшее сражение, как на Куликовом поле. Многие однополчане остались там навсегда в братских могилах. А я с уцелевшим томиком Тютчева в вещмешке дошел до Берлина. Читал солдатам в окопах, не забывая об учительнице из того села. С тех пор люблю этого великого поэта, без которого жить нельзя, как сказал Лев Толстой.
— Что вы в нем находили? — спросил Юрий Георгиевич.
— Что я находил?.. Веру, прибежище, островок надеж
ды, как говорили герои Ремарка. Я не согласен с тем, что пусть все горит ясным огнем. Со мною все прошлое, пережитое: Как жаль, что невозможно вернуться назад в неповторимое, чистое и светлое, помогавшее жить даже с несбывшейся мечтой. Теперь я хочу куда‑то убежать… Если бы мне кто‑то положил в вещмешок ту мечту и сказал, как учительница: «Возвращайся, я жду тебя, я с тобой…», я бы убежал. Вот это есть у Тютчева.
Мне не хотелось больще утруждать гостей стихами, но про себя, вспоминая учительницу, с болью присоединился к словам поэта:
И жизнь твоя пройдет незримоВ краю безлюдном, безымянном,На незамеченной земле, —Как исчезает облак дымаНа небе тусклом и туманном.В осенней беспредельной мгле.
Поймав себя на Этой навязчивой мысли о русской женщине, оставившей, болью и радостью такой след в жизни, почему‑то подумал, что так и произошло с ней, хотя ее после этого не видел.
— Кто еще оставил во мне подобное? Истинность чувств? Человек, которого я знал больше пятнадцати лет, уверявший меня, что приобщился к поэзии Тютчева? Не знаю. День–два — миг по сравнению с теми долгими годами, но перевешивают ли они тот миг? Не от того ли он так врезался в память, что светится кристально чисто, как в голубом поднебесье звезда, со слезой проникнув в душу?
— Алексей Иванович, позвольте мне, —сказал Геннадий. Иванович, сидевший молча, чем‑то озабоченный. Вид у него, был усталый, я. чувствовал в нем какую‑то перемену, но не расспрашивал, что там у него глубоко засело.
. — Прошу.
. Все умолкли. Г еннадий. Иванович взял рюмку с коньяком, обвел всех глазами, чуть наклонив голову, видимо, собираясь с мыслями.
— У каждого есть свое личное, сокровенное, не высказанное, но выстраданное, с которым мы не расстаемся, носим при себе. Его никто не может отнять, пока мы живем с ним вдвоем. Предлагаю всем вспомнить свое сокровенное и выпить за…
— За нее? — подсказал с намеком Юрий Георгиевич, чокнувшись с Геннадием Ивановичем.
— Почему бы нет?.. Пусть будет так.
Все выпили по глотку, а Геннадий Иванович до дна.
— Как там немцы говорят, Алексей Иванович?
— Bis aus dem Boden{До дна (нем.)}.
Он словно угадал мои мысли. Я последовал его примеру и тоже выпил до дна, показал ему пустую рюмку. Одинокий и с виду суровый, он посмотрел на меня добрыми глазами. В них светилась совестливая сдержанность.
Гости расходились, а я остался снова с нелегкими раздумьями. Мелькнувший на мгновенье огонек угасал. Его нельзя было остановить.
…Спустя месяц позвонил Сергей Никанорович.
— Работаете? За письменным столом?
— Сижу.
— Мне пришла в голову мысль.
— Слушаю.
— Вот то, что вы пишете, назовите «Без каски».
— А вы напишите к этому четыре–восемь строк, как учительница положила в мешок лейтенанту, шедшему на передовую, томик стихов Тютчева и сказала со слезами на глазах: «Возвращайся живым». И он пронес эту книжку всю войну, читал стихи в окопе.
Человек самовыражает себя только в поэзии. Она необозрима, вечна, как мириады звезд в небе и никогда не иссякнет в душе, если, конечно, не бьггь постыдно вероломным.
— Договорились, — согласился он.
В тот день мне повезло. Друзья отвлекли от грустных раздумий, держащих меня, как в тисках. Тучи разогнал легкий ветерок.
Светило приветливое майское солнышко, яркими лучами проникавшее в комнату, где мы сидели за овальным столом, слушали стихи поэтов и бравшие за душу мелодии, запечатлевшие думы поколения Великой Отечественной.
Жаль, что не смог прийти Иван Ильич из‑за свалившего его в постель гриппа, жаль, что все проходит, как с белых яблонь дым.
58
Началось жаркое лето. Дули пыльные суховеи, набегали грозы, обрушивая град на поля, мутными потоками наполнялись реки, размывая берега.
Кипели страсти на митингах, ораторы соревновались
1 До дна (нем.).
в проклинании всего того, что создавалось, строилось, защищалось за последние семьдесят с лишним лет, при которых они выросли, выучились, запустили первый в мире спутник, писали поэмы, восхваляя человека труда, бескорыстно работавшего на благо всего народа, стоявшего на страже отчизны. Рушили памятники, выкапывали останки павших воинов, подстрекали к братоубийственным погромам, полилась кровь живших в дружбе народов.
Раскручивающийся со страшной силой ураган, подхлестываемый газетами, радио, телевидением прорвался за пределы границ, загулял в ближних странах, разрушая и уничтожая все то, что создавалось после разгрома фашизма, к чему прикасалась рука победителя.
Буря докатилась до ГДР, откуда я получил письмо от моего знакомого немца.
Я с ним случайно встретился на стадионе в Берлине. Наши места оказались рядом. Он сидел слева от меня. Здоровенный, атлетического телосложения, средних лет, тяжеловат, с добродушными глазами. Его плотная фигуры — само спокойствие. Он как‑то сжался, уступая мне площадь моего места. Справа — худощавый, длинноногий, неподвижно застывший, с гладко зализанными на прямой пробор волосами, уставился на зеленое поле, где еще не было футболистов.