Крик безмолвия (записки генерала) - Григорий Василенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Достаточно сказать о пятилетке качества, об экономной экономике, об обеспечении каждой семьи отдельной квартирой к 2000 году. Начало этих и других прожектов лежит в великом десятилетии эпохи Хрущева, широко распахнувшего двери партии для приема карьеристов и всякого рода приспособленцев, скомпрометировавших демагогией партию, идейных, бескорыстных коммунистов.
На реформы Никиты Сергеевича откликнулось устное народное творчество — хлесткими анекдотами. В них нашло отношение народа к чудо–реформатору, провозгласившему приход коммунизма.
На Кубани остались воспоминания о его вояжах с хлебосольным застольем. За обедом хозяева поставили на стол разрезанный арбуз. Хрущеву не понравился арбуз в таком виде. Он попросил принести другой. Выбрали покрупнее. Никита Сергеевич разбил его о колено. Арбуз
оказался спелый, сочный, обрызгавший белую, шитую украинским орнаментом рубашку. «Вот так едят казаки арбузы», — поучал Никита Сергеевич. Он вспомнил, что во время гражданской войны останавливался на постое у какого‑то казака в станице, где у него стащили сапоги. По его описанию нашли в станице того казака. Никита Сергеевич пожелал встретиться с ним. Перед посещением высокого гостя, местные руководители позаботились об убранстве турлучного жилья казака. Обставили мебелью его довольно скромный дом. Никита Сергеевич разговаривал с казаком о годах гражданской войны, о его жизни, Остался доволен.
Старожилы, помнящие этот визит Хрущева в станицу, рассказывают, что после его отъезда у того казака решили отобрать мебель, но он ее не отдавал, пригрозив пожаловаться Никите Сергеевичу.
Эти анекдотичные эпизоды задержались в памяти станичников. И когда проезжают ту станицу, непременно о них расскажут старожилы. Другого от его посещения края ничего не осталось. Даже не припоминают нашумевшего в то же время обещания перенестись в коммунизм.
Выступая на одном из многочисленных митингов во время пребывания в ГДР, Никита Сергеевич заявил, что он был пастухом, недобрым словом отозвался о канцлере ФРГ Конраде Аденауэре. Стоявший рядом со мной степенный немец, внимательно слушавший синхронный перевод речи, покрутил головой и сказал: «Ну, и оставался бы пастухом».
Было бы, конечно, несправедливо не отметить разоблачение Хрущевым культа личности Сталина на XX съезде партии. Но это была запоздалая акция, когда Сталина уже не было. Хрущев разоблачал покойника. А при его жизни он говорил о нем совсем другое:
«Товарищ Сталин гениальный вождь и учитель нашей партии, отстоял и развил ленинскую теорию о победе социализма в одной стране… Меня, пастуха и шахтера, вывел в первые секретари. Нашего Сталина мы никому не отдадим».
Любил он напоминать с умилением о своем пастушьем прошлом и казалось бы должен был пощадить кормилиц- коровушек… Оставил‑таки историческую веху в развитии животноводства, после которой так и не удалось восстановить поголовье. Вряд ли могло прийти в голову нечто подобное пастуху.
И все же это был не апогей потому, что не удержался Никита Сергеевич от возвеличивания собственного культа и провозглашения «великого десятилетия» своего царствования. Довести страну до голода и нищеты он не успел.
Как тут к слову не сказать об апогее Горбачева, обскакавшего Никиту Сергеевича «перестройкой». Это та же ария из той же оперы.
Здравомыслящим трудно понять почему в обливании помоями своего народа находят удовлетворение многие из пишущих и вещающих. Полковник Колпашников однажды, развернув газету, с горькой усмешкой сказал: «Вот опять чернухой кормят, чтобы удержаться на плаву и рекламировать неполноценность русского мужика, научившегося только пить водку за всю многовековую историю. Ни стыда, ни совести». Ясно и четко — по военному. Но если послушать представителей интеллигенции, то они заведут в такие дебри, из которых не выбраться. Может быть, поэтому и безмолвствует затурканный народ? Призывает к духовности Распутин, злобствует Астафьев, телефонист батареи, метящий в военные стратеги.
Многочисленные газеты ежедневно пестрят циничными измышлениями на собственную историю, призывами все разрушить, оставаясь глухими к размышлениям простых людей как выжить в наступивших сумерках нашего бытия, преподнесенных рчередным экспериментом, нареченным его автором «перестройкой». Как бы ни был широк диапазон высказываемых на этот счет мнений, ученые мужи не могут в полной мере понять и объяснить этот катаклизм, но, пожалуй, ближе всего к истине подходят рядовые труженики, свободные от бесчисленных догм, выдвигаемых теоретиками, в ранге академиков и многочисленных кандидатов наук, в суждениях которых очень заметны дилетантские сиюминутные выверты на происходящие события. Теперь уже, после убаюкивающих словопрений на уличных шоу и с высоких трибун обанкротившегося президента, уподобившегося гоголевскому Манилову, с той лишь разницей, что его увидели в Вашингтоне, мало кто верит каким бы то ни было прогнозам и обещаниям на лучшую жизнь многострадального народа. Один называет срок год, другие в пять лет, а сколько нужно в действительности, чтобы выбраться из глубочайшего экономического и политического кризиса, никто не знает. Иностранцы подсказывают, что для утверждения цивилизо
ванных рыночных отношений необходимо по крайней мере пятнадцать — двадцать лет.
Горемычный полковник в отставке Колпашников, как- то посмотрев на меня еще молодыми глазами, сказал: «Самые счастливые годы жизни, как это ни странно, приходятся на войну». Подумав, добавил: «Да, пожалуй, и всего нашего поколения. На войне голова моя была чистая. Я знал, за что воевал и верил свято, что после войны жизнь будет цветущей. Но почему не удалось многое из задуманного и запланированного сделать?» — размышлял он.
Повинны в этом многие деятели культуры и другие не имевшие своего мнения и занимавшие конъюнктурные позиции. Они вовсе не выглядели борцами за истинные идеалы. Впоследствии стали объяснять условиями сталинского режима, хотя пели ему дифирамбы, даже были его убежденными сторонниками, всячески возносили его до небес, а потом при перемене ветра, как флюгеры, повернулись в другую сторону, забросили идеалы, которым поклонялись, присягали, потратили столько бумаги на их защиту в своих диссертациях. А за них присуждались звания Героев, премии, избирались в академики, выдавались дипломы докторов и кандидатов наук. Справедливо было бы аннулировать диссертации, если их авторы открещиваются от того, что они защищали в своих «научных» трудах.
Не тлеет только высокая гражданская поэзия. Она никогда не подводила. Сейчас почему‑то не принято вспоминать, что все великие были гонимы царем и немало натерпелись от него в ссылках, в тюрьмах, преследовались за инакомыслие, но не сдавались. Не страшило их даже отлучение от церкви, хотя они проповедовали непротивление злу насилием.
Появилась очень соблазнительная тема: Хрущев и Горбачев — ирония истории. Не возьмется ли за нее Иван Ильич? Очень хотелось склонить его засесть за эту работу. Эпиграфом к ней мог бы быть афоризм философа Сковороды: «всякому голову мучит свой дур», что соответствует горбачевскому «новому мышлению», приведшему к развалу могучего государства, процесса в рамках его «перестройки», чего не смог добиться Гитлер, захватив всю Европу.
Но Гитлеру, принесшему горе миллионам, куда меньше достается от «демократов», чем Сталину. Еще А. Даллес, проповедник «балансирования на грани войны», разработал стратегию разрушения «самосознания самого не
покорного народа на земле» путем культивирования в нем низменных чувств — от лжи, насилия и секса, до предательства, национализма и вражды к русскому народу.
55
Удивительно быстро течет река времени. Казалось совсем недавно стояли тоскливо голыми деревья в дорожной пыли, а теперь они зеленели под ярким палящим солнцем.
…Прошло больше недели после грозы. Чуть спала духота летнего зноя, прохладнее стали ночи, легче дышалось.
Чувствуя себя опустошенным и не совсем здоровым, Геннадий Иванович тоже остывал, пытаясь разобраться, что же произошло? Из‑за чегй прерывалась связывавшая его с Ольгой не паутинка, а крепкая нить, невидимые концы которой оставались при них, глубоко проникнув в их души. Он не раз перебирал в памяти все то, о чем они говорили на последней встрече, словно ставил на диск проигрывателя пластинку и вновь и вновь прослушивал запись, стараясь ничего не пропустить. Жаль только, не видел он при этом Ольгу, ее смущенное лицо. Нет, он не отказывался от того, что сказал ей, но находил в нем и то, что не следовало бы говорить, хотя она тоже не уступала ему.
Они тогда разошлись в разные стороны и между ними образовалось пространство, разделявшее их, но на нем он не обнаруживал непреодолимых препятствий, сооружаемых противником.