Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взойдя на верхний бой, Григорий Борисович увидел беспокойно вопрошающие глаза пушкаря Федора Шилова. Немного поодаль, с такой же сдержанной тревогой смотрел на воеводу Данило Селевин, а на лестнице стоял великан Иван Суета…
Когда враги будут побиты, каждый сверчок уберется под свой шесток, а теперь… теперь надо быть последним дураком, чтобы держаться за отцов преподобных с их благолепным размазней — архимандритом Иоасафом. Нет, чем быть им потатчиком, лучше быть начальником над стрельцами, пушкарями и тяглецами.
Вот почему воевода благосклонно ответил на обращенные к нему вопросы:
— Ноне станем вместе размышлять. Кто лучше удумает, то и примем.
— Я чаю, князь-воевода, — сразу начал Федор Шилов, — допреж всего надобно нашим заслонникам приказати на стены воротиться!
— Дело баешь! — похвалил воевода. Он взглянул на Данилу Селевина и Ивана Суету.
— Ну, молодцы, — бодро сказал он, лихо повертывая мурмолку на лысеющей голове. — Идите к церквам и соборам да сыщите там заслонников наших. Так ли?
— Так, воевода! — твердо ответил Данила Селевин, а Иван Суета с такой подзадоривающей силой двинул могучими плечами, что воевода даже восхищенно крякнул про себя: «Ох ты, дьявол!»
Воевода взглянул на зипунишко Ивана Суеты и ласково подмигнул ему:
— Ну-кось, оденем и тебя, детинушка, в государев кафтан, дабы никто не смел противу слова твоего идти. Поди-тко, сотник Данила Селевин, да моим именем прикажи на сего детинушку кафтан надеть.
Будто раздумывая вслух, воевода продолжал, играя волнистыми прядями своей бороды:
— Гляжу, ратному делу ты стал навычен, Суета, страхом не прельщаешься. Ино назову я и тебя, Суета, такожде сотником — тебе, Данила, в подмогу!
— Спасибо, воевода! — Все трое низко поклонились.
Увидев в церковной толпе военный кафтан мясного цвета, Иван Суета легонько хватал его за ворот.
— Куда волокешь, сатана? — взъярился один из таких богомолов, уже выведенный Суетой на паперть Успенского собора.
— А ну, оглянись, красноперый окунек, оглянись! — добродушно сказал Суета и выпустил ворот.
— Тьфу… ты, Иванушко!
— Корсаков! Матвеюшко, пошто ж со стены-то сбежал?
— Да ведь страх берет… неровен час вздынут нас ляхи на воздусях — и пропали наши душеньки…
— Вздынут, вздынут… доглядывать надобно, на то мы и ратные люди стали.
Корсаков стыдливо почесал овсяную бровь.
— Да уж ладно, ладно… Айда, что ль, помогу людишек за шиворот от ладана тащить…
— Доглядывать надобно! — вдруг вскинулся Корсаков, и в его леноватых глазах вспыхнула искорка. — Слышь-ко, запамятовал я, как у Строгановых в Урал-горе мы руды добывали… бывало, пророем в земле ходы, называемы «слухи», и умнем слушать, как. встречь ли, копают…
Тут подошли Федор Шилов и Данила Селевин. Федор рассказал, что вместе с Данилой Селевиным ему удалось вернуть на стены десятка четыре «красноперых окуньков». Данила, подтягивая нитку у полуоторванного рукава своего кафтана и смущенно посмеиваясь, добавил, что, не будь он сам силен, его здорово исколотили бы: некоторые ратные люди гневались, что им мешают «спасать душу», и лезли в драку.
Иван Суета заставил Корсакова повторить рассказ о подземных «слухах».
— Чаю, что сгодятся те слухи и ноне, — и умная усмешка осветила грубое, остроскулое, с коротким, словно обрубленным носом лицо Корсакова. — Те ходы-слухи надобно глубоко рыть, дабы проведать, где лопаты стучат, где ляхи под нас подкоп ладят…
— Рудознатец! — воскликнул Федор и бурно обнял Корсакова. — Дороже клада златого слова твои!
В тот же день бывший рудознатец Корсаков получил от воеводы Долгорукого разрешение копать под землей «слухи» — в направлении с юга на запад.
Маленький Голохвастов назвал это дело «блажью» и «беззаконием» — видано ли это, чтобы люди, как кроты, вгрызались в землю? Надо ловить «языков» и выпытывать у них, где роют подкоп. Кроме того, надо послать в Москву гонцов и просить царя Василья о помощи людьми.
Князь Григорий задумался. Как ни ссорились они с Голохвастовым, маленький воевода часто был прав: да, «языков» надо хватать и надо просить у царя помощь людьми. Но кого послать в Москву?
Перебрав в памяти множество людей, воевода наконец нашел: он пошлет Никона Шилова и Петра Слоту…
Он тут же велел разыскать обоих, привести к себе и объявил им, что они отправятся в Москву нынче же в ночь.
Когда Никон Шилов в переполненной людьми душной избе сказал об этом Настасье, жена бросилась ему на грудь и заплакала от страха.
— Батюшко ты мой! На смерть едешь, на скончание живота! Не пущу я тебя, не пущу…
Если бы не люди, Никон так и замер бы на верной Настасьиной груди.
Правда, стыдиться ему было нечего: на широченной печи, на полатях, на лавках и под лавками теснились люди такие же обнищавшие и несчастные, как и он сам. Однако что-то мешало Никону отдаться своему чувству. Он хоть и насильно, а все же сурово притопнул на жену:
— Эй, будя! Бабьего воя в ступе не утолчешь. Поди-ко сбирай меня в путь-дорогу, непутевая!
Но во тьме ночной, прощаясь с Настасьей, Никон заразился ее тихими слезами и тоже всплакнул.
— Ништо, Настенька, ништо, матушка моя… авось все справно будет… — шептал он, торопливо гладя мокрое от слез лицо жены. — Коли мы с Петром сгодимся да не покривим душой, — вызволим подмогу из Москвы… Народушко спасем и сами, мать, спасены будем.
Никон вырвался из ее объятий и побежал к стене, где уже ждал его Слота. Оба подтянули сапожонки и нахлобучили поглубже шапки, в которых были зашиты грамотки: у одного к царю, у другого — к келарю Авраамию Палицыну, который по делам обители задержался в Москве и теперь уже не мог добраться до Троице-Сергиева.
Малые окованные железом воротца подошвенной части стены открылись в черную бездну осенней ночи. У Никона захолонуло сердце. Слота прерывисто вздохнул, как испуганное дитя. Крутая насыпь рва чернела над ними, как могила. Воротца тихо закрылись. Еще не поздно постучать в них, чтобы их открыли, но надо было уходить — обоим чудилось, что весь осажденный голодный народ с упорством и надеждой глядит им в спину.
Надо было идти.
Оба перелезли через ров и поползли мимо вражеских постов. Миновав польско-тушинский лагерь, побежали лесом что было сил.
К полудню они были в безопасной местности, купили там добрых коней и помчались к Москве.
Корсаков со своим отрядом все глубже и дальше вгрызался в землю. Прорыли низкий лаз сажен на двадцать. Корсаков вползал туда несколько раз на дню, вслушивался до звона в голове, не копают ли где вражеские лопаты, но не слышал ни звука.
Воевода Голохвастов зло посмеивался над «землеройками» и даже распустил слух, что никакого подкопа не существует: князь Григорий его со страху выдумал.
Воеводы теперь ссорились еще чаще.
Роща-Долгорукой ни на минуту не сомневался в существовании подкопа и убедил в этом всех других военачальников. Кроме стратегических соображений, заставивших поляков рыть подкоп, князь Григорий принимал в расчет честолюбие их полководцев, «честь воинства», которая «волчицы жаднее». Сапега и Лисовский как полководцы, конечно, крайне озлоблены, что не могут взять крепости, которую удерживает жалкая горсть защитников. Сапеге и Лисовскому «срамно» уйти без победы, и, конечно, главная их надежда теперь на подкоп. Поэтому воевода несколько раз на дню справлялся, не слыхать ли под землей подозрительного стука, а однажды даже попробовал сам вползти в подземный лаз, но дородного боярина вытащили из-под земли полузадохшимся.
La guerre est ma patrie.Mon harnois — ma maison,Et en toute saisonCombattre sʼest ma vie[108].
Старинная солдатская песня.Польско-тушинский лагерь спал. Только временами глухо доносилась перекличка часовых, да во сне смутно ржали кони.
Молодой ротмистр пан Брушевский засиделся над письмом к своей невесте в Краков. Ротмистр был так увлечен писанием, что даже храп десятка офицерских глоток не мешал легкому течению его мыслей. В низкой рубленой избе, убранной коврами, которые пропитались запахами крепких табаков и пота, было жарко, как в предбаннике. В бронзовом шандале, изображающем поднимающуюся змею с разинутой пастью, оплывала свеча. Свечное сало капало на стол, пачкая тонкие сухие руки молодого человека. Он, кусая губы, нетерпеливо вытирал пальцы надушенным, затасканным в кармане платком. Проклятая война, проклятый поход! Еще никогда в жизни не был ротмистр так неопрятен, как здесь, в этом несносном лагере под монастырскими стенами. Хотя он каждый день угощает хлыстом и подзатыльниками своего камердинера Казьку, все-таки даже бритья вовремя здесь не добьешься. А какая теснота: по десять офицеров в одной маленькой избе. Ах, если бы его Марильця увидела его сейчас. Как презрительно она сморщила бы хорошенький ангельский носик!