Святая Русь - Дмитрий Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Смерды на брань идут, а княжая семья тем часом побежит, аки перед разгромом? Тогды нам и на рати не выстоять! – И то решение князево, почуял, не осталось незамеченным, всему городу полюби пришло.
Шла страда, жали хлеб, и готовилась, подступала иная страда, кровавая. Недаром летописцы и витии столь часто сравнивают битву с жатвой хлебов, а смертное падение ратных с паденьем снопов или срезанным колосом.
И мужественный ратный пот воина не был ли родствен тому поту, что проливает земледелец на пашне? Жали хлеб. И чуть только последние снопы свозили с поля, ратник выпрягал заводного коня, собирал справу, брал саблю, меч ли, топор, пересаженный на долгую рукоять, рогатину, натягивая стеганый ватный тегилей, а то и бронь старинную, дедову, клепаный шелом, промятый во многих сечах, и, перекрестясь на иконы, поцеловавши детей и жену, поклонясь в ноги государыне-матери, ставши после того суровым и строгим, отъезжал вослед прочим к своему полку. И ручейками, ручьями, реками ехали, ехали, рысили в столбах дорожной пыли все новые и новые комонные непривычно огромной нынешней московской рати. В Замоскворечье, в только что выкошенных лугах, до самого окоема белели шатры, паслись и стояли у походных коновязей тьмочисленные конские табуны, и уже виделось глазом: вступи эта рать в одночасье в Москву, и не вместиться ей станет, даже и вплоть друг ко другу став, в градские пределы! А ратные все прибывали и прибывали, занявши хоромы и монастыри на десять поприщ от города.
Сколько их было? Того и доселе не ведает никто. Называют и шестьдесят, и полтораста, и двести, и четыреста тысяч. Надо полагать, что четырехсот и даже двухсот тысяч не было ни с той, ни с другой стороны.
Недаром Мамай три недели дожидался Ягайлы с его сорока тысячами[8]. Но и слишком преуменьшать, до шестидесяти и даже до сорока тысяч, куликовскую рать не следует. Не в четырех туменах шел и Мамай на Русь, подняв кого можно со всех окрестных земель и мечтая сравниться с Батыем.
За сто тысяч ратных русичи наверняка выставили. Впрочем, повторю – мы не знаем. Не ведали этого, верно, и сами москвичи, ибо не сосчитать было всех ратников в мелких отрядах, ежедневно подходивших и подходивших, этой огромной добровольческой армии. Тем паче что подходить продолжали уже и тогда, когда рать выступила в поход, и каждый отряд шел со своим воеводою, с князем своим, плохо подчиняясь друг другу, объединенные не столько единоначалием, сколько общим одушевлением земли, подымающейся на смертный бой.
Глава 16
Васка (тут так называли!), купленный татарином на ордынском торгу, сперва пошел было в гору. Научился легко новому для себя ремеслу – выделыванию стрел. Ковал маленьким молоточком наконечники, строгал и оглаживал из твердого сухого дерева их долгие цевья, оперял орлиными, гусиными и лебедиными перьями. Работа спорилась. По работе и корм, и справа были выданы Васке добрые, и сударушка было завелась… Да бес попутал! С приятелем вздумали бежать на Русь. Приятель был убит, Васку, нещадно отделав ременною плетью, приволокли назад. Надели колодку на шею, послали пасти овец. От колодки, от муки ежедневной – ни лечь путем, ни поспать, ни поесть толком – вздумал было уже и руки на себя наложить. Да выдержал как-то, огоревал зиму, хоть и многих перстов на ногах лишился тою порой. И к колодке своей не то что привык, приспособился как-то. На шее натер грубую толстую мозоль, прежние кровавые рубцы затянуло грубою кожей.
Приспособил себе подставку, чтобы класть голову мочно было. Ну, а весной… Весною опять стало невмоготу, совсем уже невмоготу стало! Стоял на берегу бескрайно широкого здесь Итиля, в желтых осыпях песков, и глядел туда, на тот, дальний берег, где за Волгою, за Ахтубой бродили ныне шайки белоордынцев, захвативших левобережье. И – до тоски смертной мрело в глазах! Видения одолевали! Хоть бы кто, хоть разбойничья лодка, хоть базар восточный, хоть бы Тохтамышевы ратные, что ли, забрали в полон! Лишь бы снять постылую колоду с плеч, вздохнуть хоть глоток воли, а там и помереть не в труд!
В одночасье с тоски сунулся было в воду утонуть, дак сухая колодина сама выперла его голову из воды. Выбрался мокрый на берег, долго не мог отдышаться, зубами скрипел. А после и дума пришла: а что ежели?.. Широка, ой, широка тут была река Волга, по-татарски – Итиль! Здесь, на берегу, его и не караулил никто почитай! Овцы мирно жевали траву на взгорке, а он стоял с долгим овечьим посохом в руках, в рванине своей, давно потерявшей и вид, и цвет, и думал. И думы были теперь об одном: о связке камыша да о том, как ее ловчей прикрепить к своей высохшей до звона и сильно полегчавшей шейной колодине. Размахиваясь, бросал он там и тут в воду щепки, обломки дерева и глядел, как их несет водою. Ибо понимал – самому не переплыть! Вся надея на то, что вынесет его течением к тому берегу. Ну, а потону… Но и это была не жизнь!
Нож он себе приготовил, добыл. Добыл и кресало с кремнем. Умирать Васка не хотел и на том берегу, а потому заранее заботливо ощупал, изучил колоду и как и чем ее сбить, шеи не повредив, готовил и силья из овечьей шерсти и конского волоса на глупых дроф, чтобы с голоду не погинуть в степи. И чем ближе подходило, чем больше согревалась ледяная по весне волжская вода, тем крепче, весомее становился его замысел. Уже и встречи с речными разбойниками перестал желать. Добро освободят! А то продадут куда в Персию – и поминай как звали!
Перед самым побегом едва не сорвалось. Приезжал хозяин, смурый, прошал Васку, не стал ли бы тот снова делать стрелы. Мамай, вишь, затевает большущий поход на Русь.
– Колодку сниму! На цепь посажу! Кормить буду! Думай!
Васка молчал. Покорно молчал, даже головою кивнул, когда хозяин сказал, что послезавтра приедет. Только про себя подумалось: на цепь посадишь, а я тебе стрелы на Русь идти? Врешь, пес! Не будет тебе никаких стрел!
Овцу резал и свежевал даже с каким-то остервенением. Не впервые ли нажрался от пуза. Остатнее мясо связал, обмотал обрывком рыбачьей сети.
Заботливо увязал и весь свой нехитрый дорожный снаряд. Овцы долго, не понимая, смотрели с берега на то, как их пастух, ставши удивительно маленьким, вступил в воду и плывет, окруженный связками камыша, плывет, все отдаляясь и отдаляясь от берега. А Васка плыл, не оглядываясь, и одно ведал: увидят – не дадут и вылезти из воды, пристрелят из лука татарского… Колодина плыла, задирая ему подбородок, покачивалась на волнах, едва не вывертывала шею, но – плыла! И Васка плыл, плыл, забывши думать о времени и о расстоянии, плыл, потерявши из виду оба берега, плыл, уносимый течением, по солнцу одному справляясь о том, туда ли, куда надумал, плывет. Ему совсем без разницы было, куда выплывет и даже выплывет ли вообще, и только одно страшило: не выплыть бы невзначай снова к своему, Мамаеву, правому берегу.
Он был уже в полубессознательном состоянии, когда его ноги коснулись песчаного речного дна и течение начало крутить, поворачивая и не давая оглянуть, самодельный Васкин плот-ошейник. С трудом встал-таки на ноги.
Глянул – берег был и близко, и не достать! Шла тут отбойная струя, что должна была вынести Васку опять на стрежень. Все-таки остоялся, отдышался, побрел, многажды теряя и вновь находя отмель под ногами, и уже к закату дня, последние силы теряя, нашел-таки иную струю и, доверяясь ей, почти вплоть приблизил к тому, левому, берегу, к зарослям речного ивняка, и тут едва не угодил в зыбучие пески, где и погинул бы без следа и останка, да чудо спасло. Обрел полузанесенную илом долгую колодину, по ней и выполз. И дальше полз, словно ящерица, сквозь кусты, пока не обрел кусочек твердоты, покрытый жесткой осокою, и тут, на твердоте этой, уверясь, что не затянет песком, потерял сознание.
Очнулся от холода. Шею свело. Всего трясло, эуб на зуб не попадал.
Открывши глаза, узрел внимательную морду степного разбойника, чекалки, подбиравшегося к куску с мясом. Васка шевельнул рукой, чекалка хоркнул, исчез и уже за кустами залился обиженным тявканьем. Васка, словно зверь, пожевал сырого, вымытого водою до бледноты, мяса, с трудом проглотил, зная только, что есть надобно, иначе не встанет на ноги. Полежавши еще, начал сбивать колоду. Забухшее дерево, однако, поддавалось плохо, скрепы не желали вылезать из пазов, и, намучась, Васка бросил напрасные усилия.
Встал, качаясь, и побрел сквозь кусты, спотыкаясь и падая, с отчаянием думая о том, что так и умрет с колодой на шее. Брел уже в полусознании, когда наткнулся на конный татарский разъезд и, словно в холодную воду бросаясь, закричал, замахал руками. Его окружили. На счастье Васки, татары оказались не свои, Тохтамышевы. Речь их Васка понимал не так хорошо, но все же понимал и объяснить сумел, что-де бежит от Мамая, имея важные вести к ихнему хану. Татары, перемолвивши друг с другом и поспорив, – был миг, когда показалось, что просто убьют, – таки решили поверить беглецу. Тут же двое привычно и быстро разняли колодку у него на шее, и Васка, впервые почти за год жизни оказавшись без рабского ожерелья, обеими руками схватился за щеки (голова отвычно закачалась, нетвердо держась на плечах) и так стоял, боясь уронить голову или свихнуть шею, глядя сумасшедшими глазами на своих спасителей, новых ли господ – все равно! Ему дали пожевать кусок черствой лепешки, налили кумысу в деревянную чашку, помогли забраться на поводного коня… Уже к вечеру Васка сидел в шатре перед огланом и сказывал, вдохновенно привирая, что Мамай сряжается в поход противу Руси, что он хотел бежать к Тохтамышу, но был схвачен и закован в колодку. Татарин глядел на него исподлобья, кивал головою. Про Мамаев поход он уже знал, а осмотревшие шею пленника донесли ему, что колодку раб носит на шее, судя по натертым мозолям, не менее года, – Что можешь делать? – перебил излияния Васки оглан.