Повседневная жизнь благородного сословия в золотой век Екатерины - Ольга Елисеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нервы у значительной части дворян оказывались расстроены еще в детстве. Привыкнув с малых лет спать с горничной в комнате, многие потом не могли избавиться от страха оставаться одни в темноте. «Я хотела отметить чрезвычайное суеверие и легковерие всех русских, — писала домой Марта Вильмот. — …В свете все — мужчины и женщины — гадают и счастливы или несчастливы в зависимости от хороших или дурных предзнаменований. Никто из высшего общества ни за что не уляжется спать, если в комнате никого больше нет, и ни на минуту не останется в темноте. Недавно в большом обществе… одна пожилая знатная дама с наступлением сумерек очень забеспокоилась и, когда ее беспокойство стало невыносимым, прошептала: „Если не принесут свечей, я, кажется, упаду в обморок; со мной это уже случалось не раз“»[493].
Такое состояние нервов было результатом традиционного запугивания детей дворовыми воспитателями, которые, впрочем, не хотели ничего дурного, кроме как понудить барчат слушаться. «Несмотря на то, что мамушкам и нянюшкам нашим строго запрещено было пугать нас ведьмами, лешими, домовыми, — вспоминал Нащокин, — но иногда они все-таки рассказывали про них друг другу, это сильно подействовало на меня, и здесь-то, я полагаю, корень склонности моей к мистицизму и ко всему необычайному… Я как теперь помню, как няня моя, желая заставить меня скорее заснуть, взамен всех леших, домовых, стращала всегда какою-то Ариною, которая и теперь осталась для меня фантастическим лицом. В жаркую лунную ночь бессонницы я, казалось, сквозь занавесы моей кровати видел ее, сидящую подле, и страх заставлял меня невольно смыкать глаза»[494].
Друг Пушкина подметил важный момент: из простонародных суеверий вырастал будущий интерес к мистицизму. Страсть к загадочному, возбужденная в детстве наивными рассказами нянек, впоследствии приводила дворянина, уже получившего образование, в масонские ложи и собрания духовидцев. Сен-Мартен занимал в воображении взрослого то место, какое у ребенка принадлежало домовым и утопленникам.
Случалось, что преградой для распространения суеверий становились иностранные гувернеры. Сабанеева приводит рассказ своей матери о некой мадам Стадлер, служившей у них в доме и отличавшейся большим здравомыслием: «Мои старшие сестры были очень болезненны; они были уже большие девицы и выезжали в свет, когда мадам Стадлер поступила в наш дом, так что она не могла иметь на них влияния, но она основательно говорила, что их слабому здоровью была отчасти причиной многочисленная прислуга, которая окружала их в детстве. Мои старшие сестры не умели сами обуваться, пили утренний чай в постелях и прежде второго часа не выходили из своих комнат… Мадам Стадлер, как только вошла в наш дом, потребовала удаления от нас лишней прислуги и оставила при нас нашу старую няню Денисовну, за которой зорко следила…
…Мадам Стадлер избегала гостиной. По ее мнению, дети должны иметь вокруг себя спокойную атмосферу и не мешаться с большими. Она не любила водить нас в Александровский сад или на Тверской бульвар. „Там дети выставляются напоказ, в них возбуждается тщеславие. Идем лучше подальше от городского шума“. И мы весной или осенью в хорошую погоду ходили с ней или под Девичье поле, или даже на Ваганьковское кладбище. Там мы могли бегать, сколько хотели»[495].
Однако достойная мадам Стадлер была скорее исключением, чем правилом. Далеко не все, кто выдавал себя в России за воспитателей и поступал гувернерами в богатые дома или учебные заведения, на самом деле могли похвастаться образованием и безупречной репутацией. Часто это оказывались мошенники, плуты, бывшие лакеи и даже преступники из Франции, Англии или немецких княжеств, которые в лучшем случае могли научить подопечного бегло болтать на иностранных языках.
Адмирал П. В. Чичагов описывал, как в девятилетнем возрасте родители отдали его на обучение в Морской кадетский корпус, находившийся в Кронштадте. Одним из лучших педагогов там считался Антуан Омон, который «снискал себе репутацию хорошего наставника крайней строгостью, заменявшей достоинства преподавателя». Начальство и родители были убеждены, что при суровом учителе дети больше стараются, и сам мемуарист признавался, что пучок розог, положенный над азбукой, побуждал его заниматься с немалым рвением. Однажды в 1776 году граф С. Р. Воронцов приехал посмотреть Кронштадтский порт, заглянул он и в Кадетский корпус. Каково же было его удивление, когда в классе французского языка ему попался Омон. Чичагов передает их разговор:
«— Как, это ты, Антуан? Что ты здесь делаешь?
— Граф, — отвечал почтительно учитель, — я преподаю французский язык господам кадетам.
Граф его поздравил, но по выходе из класса рассказал, что этот Антуан был у него в услужении лакеем и привезен им из Франции на козлах; что он ловкач, прошедший огонь и воду, как говорит пословица, а потому граф нисколько не удивляется, если он оказался достаточно ученым, чтобы сделаться первым учителем в заведении!»[496]
Иной раз слуги-воспитатели оказывались для ребенка ближе родителей, которых он видел нечасто и при которых должен был ходить по струнке. Представления о дружбе родителей и детей культура того времени не знала, ведь подобные отношения предполагают известное равенство. В иерархическом обществе модель поведения была иной: ребенок держал себя как младший по чину. Даже братья и сестры не были равны между собой, к старшим принято было обращаться на «вы», а в их отсутствие говорить о них «они» или «оне».
Янькова вспоминала о днях своего детства: «В то время дети не бывали при родителях неотлучно, как теперь, и не смели прийти, когда вздумается, а приходили поутру поздороваться, к обеду, к чаю и к ужину или когда позовут за чем-нибудь. Отношения детей к родителям были совсем не такие, как теперь; мы не смели сказать: за что вы на меня сердитесь, а говорили: за что вы изволите гневаться, или: чем я вас прогневила; не говорили: это вы мне подарили; нет, это было нескладно, а следовало сказать: это вы мне пожаловали, это ваше жалование. Мы наших родителей боялись, любили и почитали. Теперь дети отца и матери не боятся, а больше ли от этого любят их — не знаю. В наше время никогда никому и в мысль не приходило, чтобы можно было ослушаться отца или мать и беспрекословно не исполнить, что приказано. Как это возможно? Даже и ответить нельзя было, и в разговор свободно не вступали: ждешь, чтобы старший спросил, тогда и отвечаешь, а то, пожалуй, и дождешься, что тебе скажут: „Что в разговор ввязываешься? Тебя ведь не спрашивают, ну, так и молчи!“ Да, такого панибратства, как теперь, не было; и, право, лучше было, больше чтили старших, было больше порядку в семействах и благочестия».
Не была характерна для того времени и привычная для нас картина: родители воспитывают, а бабушки и дедушки балуют. Самое старшее поколение семьи, доживавшее век на покое, держало себя строго и даже отчужденно. Внуки посещали бабок и дедов как бы с визитами и должны были держать себя чинно, по-взрослому. «Мы езжали к бабушке Щербатовой в деревню, — продолжала Янькова. — …Бабушка вставала рано и кушала в полдень; ну, стало быть, и мы должны были вставать еще раньше, чтобы быть уже наготове, когда бабушка выйдет. Потом до обеда сидим, бывало, в гостиной перед нею навытяжку, молчим, ждем, что бабушка спросит у нас что-нибудь; когда спрашивает, встанешь и ответишь стоя и ждешь, чтоб она сказала опять: „Ну, садись“. Это значит, что она больше с тобой разговаривать не будет… После обеда бабушка отдыхала, а нам и скажет: „Ну, детушки, вам, чай, скучно со старухой; подите-ка, мои светы, в сад, позабавьтесь там“»[497].
Почти ту же картину рисует Сабанеева, рассказывая, как ее ребенком водили здороваться с бабушкой-фрейлиной Александрой Евгеньевной Кашкиной. «Она сидит в своей угольной на диване так прямо, хотя вокруг нее много подушек, вышитых и шерстями, и шелком, и бисером… Подле нее на подушке спит Амишка, ее любимый белый шпиц, презлой: нагнешься здороваться к руке бабушки, а он рычит… Лицо у бабушки не то важное, не то строгое, выражение немного вопросительное… Нам очень скучно у бабушки; она делает свои замечания, на кого кто похож. Она любила Анночку, мою сестру, говорила, что она в Кашкиных. Мы всегда выжидали, когда внимание бабушки перейдет от нас на другой предмет, кто-нибудь придет, войдут гости, мы низко присядем и сейчас же удаляемся»[498].
Куда живее мемуаристка вспоминала другую из своих бабок — Екатерину Алексеевну Прончищеву. Однако и при ней дети должны были исполнять роль своего рода маленьких слуг: «Карета въехала в ворота большого двора, и мы бежим встречать в переднюю нашу дорогую гостью. Дверь отворяется, входит бабушка, укутанная в шубу, в большом атласном капоре фиолетового цвета; ее ведут под руки, и горничная Лена расстегивает на ходу ее шубу, а лакей принимает ее на свои руки; бабушка садится на диван, и с нее снимают теплые белые лохматые сапоги… Мы должны все время смирно стоять; затем бабушка проходит в батюшкин кабинет. Мы между тем приняли от лакея двух собачек и несем их на руках за бабушкой, что составляет для нас большое удовольствие… Наконец снят последний шарфик, и бабушка осталась в одних волосах… Мы чинно подходим к ней к руке»[499].