Из боя в бой. Письма с фронта идеологической борьбы - Юрий Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звучат повторяемые с назойливой бесконечной последовательностью одни и те же три ноты, будто крутится на патефоне старая, заигранная пластинка и игла все время соскакивает на одну и ту же бороздку. Эти три ноты приглушает какое‑то жужжание глухих, загробных голосов. Вдруг лакей в рыжем парике вкатывает на инвалидной коляске монахиню в сером одеянии — это святая Тереза из Авилы. Она пронзена стрелой, и из ее груди льется кровь, но это странная сюрреалистическая стрела — она усыпана алмазами, и это странная кровь, и на нее весело глядеть: она в виде алых лент серпантина. К тому же пронзенная стрелой монахиня занята весьма будничным делом: она невозмутимо счищает кухонным ножом чешую с самой обычной, купленной в магазине семги, лежащей у нее на коленях.
Тем временем в зал входят двадцать юношей и девушек — одни в белоснежных одеяниях, другие совершенно нагие. Монахиню увозят, а эти юноши и девушки ложатся рядами и застывают, как дрова в поленнице, — так складывают трупы, подобранные на поле боя. Появляется негр, который тащит за собой, словно охотничий трофей, голову огромного быка. За ним шагает палач в пурпурном плаще. Юноши и девушки встают, и начинается импровизированный танец — каждый пляшет что‑то свое, не глядя на других. Все это — в безукоризненном ритме, весьма пластично и по — своему красиво, но тщетно вы пытались бы найти в показанном вам зрелище какой‑то смысл: у вас лишь возникает какое‑то безотчетное, подсознательное ощущение неизбывной тревоги и смертельной тоски.
Но это лишь начало. Во втором акте, который следует за первым без перерыва, на протяжении полутора часов воспитанники Вильсона занимаются «прямым общением с публикой». Они медленно и обстоятельно сортируют ее, рассаживая в виде каре вдоль стен зала, а затем посередине этого зала так же медленно и обстоятельно сооружают из досок подобие индейского вигвама. Зрителей угощают сухими фруктами. Затем им показывают фильм, который проецируется одновременно на четыре стены: в какой‑то кухоньке стоит кровать, па ней лежит больной негритенок, у его изголовья бодрствует охваченная тревогой мать.
И вот уже третий акт «Пролога»: публику ведут по каким‑то коридорам и лестницам, превращенным в подобие музея восковых фигур, где скульптуры заменены живыми человеческими телами. Это — музей кошмаров: вы снова видите пронзенную стрелой монахиню из первого акта; какие‑то бледные пленники привязаны к деревьям; по газону ползет морж; медную ванну, наполненную скелетами, охраняет флейтист; лежит груда яичной скорлупы, и тут же кудахчет живая курица; там и сям разбросаны недвижные обнаженные тела.
Наконец, публика добирается до зрительного зала, сцена которого закрыта железным занавесом, и усаживается в креслах. В глубине слабоосвещенного зала появляются двое: высокая красивая негритянка в длинном черном платье и белокурая девочка в маске волка. Потом вы узнаете, что негритянка вовсе не негритянка, а негр; это любимый ученик Вильсона, который в детстве был травмирован убийством, совершенным у него на глазах, и стал глухонемым. В представлениях школы он всегда играет главную роль, символизируя беспощадную к людям судьбу.
Эти двое медленно проходят по центральному проходу, поднимаются на сцену и стучат в железный занавес. Вдруг возникает густое облако дыма. Когда оно рассеивается, вы видите, что железный занавес уже поднялся, а негритянка и белый ребенок находятся на сцене, посреди которой стоит вигвам, сооружавшийся воспитанниками Вильсона во втором акте. Вы догадываетесь, что сцена — это и есть тот странный небольшой зал, в котором держали публику в начале спектакля.
Негритянка стоит недвижно и глядит куда‑то в пустоту — как мы узнали потом, эта главная героиня Вильсона будет оставаться предельно иммобильной и в следующем представлении — «Взгляде глухого». По — видимому, следует понимать, что это ангел смерти, пришедший из потустороннего мира. А белокурая девочка весело стучит по клавишам выкрашенной в алый цвет пишущей машинки. Тем временем люди в черных передниках развешивают на сцене куски стекла, и они с таким звоном колышутся, поблескивая в полумраке.
Вот, собственно, и весь «Пролог», длящийся долгих четыре часа. Просвещенный критик «Монд» видит во всем этом «посвящение зрителя в тайну смерти, к которой каждый этап представления нас приближает, одновременно отдаляя от нее». «Спектакль силен тем, — нравоучительно замечает Пуаро — Дельпеш, — чего он не говорит, но что каждый слышит».
Я не хочу с ним вступать в спор, он волен по — своему толковать это сюрреалистическое представление, благо «Пролог», как и любое другое произведение этого жанра, поддается самым разнообразным толкованиям. Это как калейдоскоп: встряхнул трубочку — и разноцветные пятнышки преспокойно сложились в новом порядке. Меня интересует другое: что дают уму и сердцу такие спектакли при всем их формальном блеске, при всей до болезненности вычурной изобретательности? И если даже это действительно «посвящение в тайну смерти», то ради чего оно осуществляется — ради того, чтобы помочь человеку преодолеть извечный биологический страх смерти или, наоборот, чтобы усилить этот страх? Похоже на то, что преследуется вторая цель!
В этом я еще больше убедился, поглядев второе представление школы Вильсона— «Взгляд глухого» в «Театре де ля мюзик», куда зрители направлялись, уже постигнув «тайну смерти» в «Прологе».
Я не хочу злоупотреблять вниманием и временем читателя и поэтому не буду излагать содержание «Взгляда глухого» столь же обстоятельно, как содержание первого спектакля. Вы уже убедились, что самое подробное перечисление того, что показывает на сцене школа Вильсона, но помогает сделать замысел постановщика доступным элементарному пониманию. Скажу только, что и этот длящийся около пяти часов спектакль представ ляет собой непрерывную цепь странных видений — зритель как бы продвигается наощупь через густой лес символов. Он страшно устает при этом, порой впадая в отчаяние от невозможности понять суть происходящего на сцене.
Во «Взгляде глухого» центральное место занимает таинственный и загадочный образ все той же юной негритянки в длинном черном платье — этого «ангела смерти», который как бы парит над окружающим его странным и страшным миром. Вначале мы видим этого «ангела смерти» сидящим неподвижно в кресле, которое стоит посреди пляжа — сцена засыпана песком. На левой руке у него так же недвижно сидит ворон. Вокруг происходят, как всегда, странные вещи: бесстрастные юноши и девушки заняты какими‑то физическими упражнениями, напоминающими гимнастику йогов; по пляжу ползет огромная черепаха; бродят медведи; время от времени взад и вперед пробегает легкий бегун; пятьдесят женщин пляшут под музыку Иоганна Штрауса.
Потом происходит много других странных и необыкновенных сказочных вещей, и кульминация наступает, когда вдруг «ангел смерти» осуществляет таинство жертвоприношения. Он медленно выходит на авансцену, где лежат двое негритят и стоит стол, накрытый белой скатертью, медленно натягивает на руки длинные черные кожаные перчатки, наливает из графина в стаканы молоко и угощает им детей, затем берет кинжал и медленно — медленно режет их, молчаливых: они, очевидно, глухонемые. Входит третий негритенок, постарше и тоже глухонемой. Он видит эту страшную, отвратительную сцену. «Ангел смерти» поворачивается к нему, и из груди у этого подростка вдруг вырывается какой‑то неопределенный пронзительный вопль, от которого у зрителей подирает мороз по коже. Что это? Преодоление немоты под влиянием морального шока? Кто знает! В этом представлении никто ничего не объясняет, и зритель волен давать увиденному любое толкование.
Вот так и идут сцена за сценой, акт за актом — в удивительном сюрреалистическом хороводе смешалось все: ужас казней и веселье беззаботных плясунов; муки пленников, заключенных в какую‑то пещеру, и пиршество зверей, на стол которым подан земной шар, разрезанный наподобие арбуза; дикая сарабанда, в которой мелькают какйе‑то юноши и девицы, бык, съедающий луну, епископ, обмахивающийся веером морж, скрипач, медведи, коза…
Критик еженедельника «Экспресс», пытаясь как‑то осмыслить все это, глубокомысленно спросил себя и своих читателей: «Не глядим ли и мы на мир взглядом духовной глухоты? Разве наш взгляд — это не взгляд глухого, которому Вселенная представляется загадкой?» Критик газеты «Монд» с восторгом воскликнул: «Это музыка, наконец‑то освобожденная от звуков. Это книга, наконец‑то освобожденная от слов». Но ближе всех, на мой взгляд, подошел к истине критик «Фигаро» — все тот же Жан — Жак Готье, который при всей консервативности своих политических воззрений все же знает толк в своем ремесле и не поколебался во всеуслышание заявить, что король сюрреализма в сущности гол. Вот что он написал о «Взгляде глухого»: