ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 2 (Русское советское искусство) - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выставка Кончаловского[279] представляет значительное явление в нашей художественной жизни. Она обнимает продукцию художника за большой период времени — около трех лет. Но если срок велик, то и продукция огромна. А сам художник говорил мне, что имеется немало картин и этюдов, сделанных за это же время, но не попавших на выставку.
Такое обилие, несомненно, является благом, но количество иной раз вредит качеству. Говоря о П. П. Кончаловском, можно сказать, что его необычайная продуктивность есть своего рода «роскошный недостаток».
Если тот или другой западноевропейский художник пишет как можно больше картин — как говорится, руками и ногами, — для того, чтобы продать побольше товара, то этому, разумеется, никак нельзя порадоваться. Бывают и иные художники, торопливость которых все время заставляет их перелетать от эскиза к эскизу, почти не идя дальше эскиза. Поверхностность и некоторого рода халтурность появляются тогда неизбежно.
У Кончаловского это совсем не так. Его огромная жадность есть жадность художника, можно даже сказать — биолого–художественная жадность. В его таланте есть какая–то неудержимость, он действительно влюблен в природу, он бесконечно любит смотреть.
Что значит «смотреть» для художника?
Художник смотрит активно, то есть он хочет воспроизвести то, что он видит, и то, что ему среди зримого приглянулось.
Но художник смотрит активно не только в этом смысле. Подлинный художник, конечно, в первую очередь видит краски, линии, объемы и плоскости. Но кто видит только это (что часто бывало у французов и что там расхваливали)—тот не является подлинным художником. Такому художнику очень легко перейти в «заумь». Целостный художник — художник-. человек — видит, понимая. Понимание его сводится не только к чисто живописным «valeur» («значимостям»), краскам, деталям. Нет, он понимает людей, животных, растения, земли, воды и небеса, понимает их, не только впитывая в себя через глаз их живое бытие, радость жизни и т. п., но и вкладывая в них тут же свои собственные человеческие переживания, так что даже неживое в органическом смысле становится задумчивым или ясным, скорбным или ликующим и т. д., а животные вдруг приобретают какую–то психологическую сложность и более, чем когда бы то ни было, заинтересовывают нас то раскрывшейся в них тайной их собственного самочувствия, то острым сходством с тем или другим типом человека, с теми или другими человеческими переживаниями и т. п.
Особенно же это верно для портрета. Художник–портретист — более или менее сознательно, это уж не так важно, — является, конечно, не только живописцем в узком смысле этого слова, но и психологом в самом широком смысле слова.
Кончаловский несомненно является таким полноценным художником. Он любит не только внешность природы, не только пестрые ризы действительности, он любит ее всю, все ее трепещущее силами содержание.
И все же плодовитость Кончаловского, вытекающая из безграничной любви к окружающему, несколько вредит художнику. Остановлюсь на двух сторонах этого вопроса, которые кажутся мне значительнейшими.
Прежде всего, Кончаловский уже смолоду приобрел какую–то по самому существу своему спешную, беглую манеру письма. Он жидковато накладывает краски; полотно постоянно чувствуется за тонким их слоем. Некоторые утверждают, что это хорошо. Я думаю, что этот характер «наброска» уже в самой фактуре, — а именно такой характер присущ даже очень большим картинам Кончаловского, — вряд ли может быть восхваляем без оговорок; я думаю, что это не только мой вкус; у самого Кончаловского есть любовь к звучанию красок оркестровому, органному, а его нельзя добиться, если краски не глубок», «СДИ они не заставляют совершенно забыть о полотне, если они совершенно не уводят вас в глубину пространства.
Второе. Кончаловский необыкновенно радостно воспринимает жизнь. Но разве в жизни нет горя? Страдания? Борьбы? Задач? У Кончаловского мир выглядит так, словно земля уже счастливая планета, словно все люди и животные на ней счастливы и ничему так не радуются, как воздуху, воде, горам, долинам и своим дальним родственникам — деревьям и цветам.
Я уже сказал, что Кончаловский не только художник, что это — «понимающее око». Но это «око» воспринимает исключительно силу жизни, ее мощь, ее радостность; оно проходит мимо всего остального. Конечно, это право художника. Но пользование этим правом может навлечь упрек. Да оно и навлекло на Кончаловского много справедливых упреков.
Три года творческой деятельности, сотни полотен — и ни малейшего отражения той тяжелой, суровой и славной борьбы, которая на самом деле составляет содержание жизни его родины, ни тени тех страданий, которые сейчас в такой ужасающей степени омрачают существование человечества и покончить с которыми на всей земле — наша цель. Не есть ли это некоторая поверхностность? Не есть ли это даже закрывание каких–то «внутренних очей» для того, чтобы не видеть тревожно г о?
Я готов допустить, что это так, я готов допустить, что Кончаловский предстал бы перед нами как более значительный художник, если бы, поступаясь количеством, он больше вживался бы в отдельные свои произведения, больше добивался бы их торжественного, совершенно убедительного звучания, их довершен ноет и, и если бы он, кроме того, по–рембрандтопски умел видеть не только заманчивость и увлекательность потока бытия, но и искажающую его течение язву социальной неправды, и особенно то, что есть основное значение нашего времени, — выправляющую эту неправду героическую борьбу.
Но, сделав все эти замечания, я вновь должен возвратиться к похвалам Кончаловскому, его живописности, его волшебному разнообразию и гибкости. На нынешней стадии своего мастерства он может все. По–своему, конечно, «по–кончаловски», — он так же может все, как, скажем, Рубенс мог все по–рубенсовски. Пейзажи, то лирические, то мужественные, яркие или почти прозрачные; натюрморты, совершенно изумительные по обласканное™ каждого предмета, по специфической содержательности; вот этот прозрачный, словно из воздуха сделанный стакан или вот эти, словно гордящиеся своей яркостью и сочностью плоды, и т. п.; полные жизни портреты — особенно прелестные во всей поэзии расцветающей жизни дети.
Кончаловский сам, как ребенок, тянется во все стороны. Теперь'дн, кажется, увлекается японцами, стремится передать особенности выражения их лица, особый ритм их походки. Ленинград, Москва, деревня, Рязань, Крым прислали через Кончаловского на эту выставку целые серии своих чудес. Дуровская свинья Рауль или целое общежитие домашних животных могут рассказать вам настоящую повесть своей жизни и духовного уклада. Всего не перечислишь! Цветы у Кончаловского являются как будто бы особенно любимыми свидетелями его отношения к миру. Мир именно цветет этими цветами. Это его, мира, бесконечно милый, душистый, призывный, яркий расцвет.
Мы должны помнить, что действительно жизнерадостность есть очень важная сторона социализма, один из важнейших его элементов. Что же, в самом деле, товарищи, если бы мы не любили природы, если бы мы не–считали жизнь прекрасной и ценной — зачем бы нам было бороться? Может быть, тогда лучше было бы думать о какой–то форме коллективного самоубийства! Но в том–то и дело, что пролетариат — радостный класс, и вообще трудящийся — радостный человек, когда ему не слишком мешают жить. Мы страстно хотим радоваться, но для этого нужно очистить мир от капиталистической скверны. А это — трудная работа! Даже у нас, где капитализм получил смертельный удар в голову, он через свои остатки отравляет нашу жизнь, вынуждает нас к тяжелой борьбе. А кругом стоят его силы, оскалив на нас зубы. Поэтому вопросы борьбы и тяжелого напряженного труда иногда заслоняют от нас жизнерадостность.
Но не будем в этом отношении слишком односторонними. Нам нужна радость, нужны элементы ласки, ликования в нашей жизни и в искусстве, нам нужны ощущения здоровых сил, — это необходимо для нас и даже, может быть, особенно необходимо именно потому, что мы находимся в жестокой борьбе.
Поэтому Кончаловский не может быть нам чужим. Появление и развитие такого художника среди нас — это для нас благо[280]
Средоточием всей выставки является портрет Пушкина. В нем Кончаловский выразился очень полно. Кончаловский с такой любовью делал Пушкина потому, что описанное выше отношение к миру хотя отнюдь не объемлет Пушкина целиком, но нашло в Пушкине гениального выразителя. Кончаловский не может в этом смысле не чувствовать близости и родственности для себя этого великого поэта.
Прежде всего нельзя не воздать хвалу Кончаловскомузато, что он взялся за Пушкина с самой трудной стороны. Пушкин — это творческая натура. Пушкин — это творчество. Изобразить момент творчества необычайно трудно. Но всякий другой Пушкин, не творящий, есть случайный Пушкин. Только Пушкин творящий есть подлинный Пушкин. Голова и лицо Пушкина, созданные Кончаловский, — это вместе с тем одно из прекраснейших изображений творческого процесса, какие я когда–либо видел. Я самым решительным образом не согласен с теми, кто обвиняет лицо Пушкина у Кончаловского в малосодержательности, даже трафаретности; они плохо смотрели. Я советую им еще раз посмотреть не глазами снобов или злорадных эоилов, а искренне и вдумчиво.