Фамильная честь Вустеров. Держим удар, Дживс! Тысяча благодарностей, Дживс! - Пелам Вудхаус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последовало молчание — папаша Бассет боролся с охватившими его чувствами. Тут Стиффи, как раньше Растяпа Пинкер при объяснении со Сподом, решила пустить в ход доброе слово. По ее выражению, Гарольд разговаривал со Сподом нежно, как голубок, и если память мне не изменяет, так оно и было. И сейчас Стиффи сама заворковала, как голубка. Барышни умеют лепетать ласково и трогательно, если считают, что это поможет делу.
— Не похоже на тебя, дядя Уоткин! Неужели ты отступишь от своего обещания?
Тут я бы мог ей возразить: как раз очень даже на него похоже.
— Не могу поверить, что ты способен так жестоко поступить со мной. Я тебя не узнаю, дядя Уоткин. Ты всегда был такой добрый. Я так тебя люблю и уважаю. Ты мне как отец. Неужели ты хочешь теперь бросить все псу под хвост?
Такая страстная мольба, безусловно, тронула бы любого. Только не папашу Бассета. По-моему, он начисто лишен жалости и сострадания.
— Если за этим странным выражением скрывается просьба изменить мои намерения и предоставить мистеру Пинкеру приход, то должен тебя разочаровать. Я этого не сделаю. Считаю, что он недостоин места приходского священника, он себя показал с самой худшей стороны. Удивляюсь, что после всего случившегося у него хватает совести оставаться помощником викария.
Безусловно, это было тяжкое обвинение, и, услышав его, Растяпа Пинкер не то охнул, не то икнул. Я бросил на старого сквалыгу холодный взгляд и поджал губы, хотя сомневаюсь, что он заметил, какое презрение выражалось у меня на лице, потому что его внимание было приковано к Стиффи. Она густо покраснела и стала почти того же цвета, что Растяпа Пинкер, и до меня явственно донеслось зубовное лязганье. Сквозь эти свои стиснутые зубы она произнесла:
— Значит, вот как ты настроен?
— Да.
— Это твое окончательное решение?
— Безусловно.
— И ты его не изменишь?
— Никогда.
— Ясно, — сказала Стиффи и прикусила зубами нижнюю губку. — Ну, ты еще об этом пожалеешь.
— Не думаю.
— Пожалеешь. Вот подожди, дядя Уоткин, тебя начнут мучить угрызения совести. Ты еще не знаешь, на что способна женщина, — проговорила Стиффи, подавив рыдания — а может быть, опять же это была икота, — и выбежала из комнаты.
Едва она скрылась, как вошел Баттерфилд. Папаша Бассет воззрился на него с плохо скрытой досадой, с какой раздражительные субъекты обычно смотрят на дворецких, которые являются не вовремя.
— Да, Баттерфилд? В чем дело? Что вам нужно?
— Констебль Оутс хочет с вами поговорить, сэр.
— Кто?
— Констебль Оутс, из полиции, сэр.
— Что ему нужно?
— Как я понял, у него появилась улика, с помощью которой можно установить, кто из мальчиков бросил в вас крутое яйцо, сэр.
Эти слова подействовали на папашу Бассета, как звук сигнальной трубы на полковую лошадь, хотя, честно сказать, я никогда не видел полковой лошади. Старикашка мгновенно преобразился. Лицо у него оживилось и приобрело то выражение, какое можно наблюдать у гончей, напавшей на след. Он не вскричал «Ату-ту-ту!» — наверное, просто не знал такого слова, — но пулей выскочил из комнаты, а за ним на почтительном расстоянии последовал Баттерфилд.
Растяпа Пинкер, водворив на место фотографию в рамке, которую он успел смахнуть с ближайшего столика, сдавленным голосом спросил:
— Как ты думаешь, Берти, что Стиффи имела в виду?
Мне и самому было бы интересно узнать, что крылось за словами юной пигалицы. Во всяком случае, по-моему, что-то зловещее. В выражении «вот подожди» явно слышалась угроза. Вопрос Растяпы Пинкера отнюдь не был праздным.
— Трудно сказать, — подумав, ответил я, — что ей могло взбрести на ум.
— Она такая вспыльчивая.
— Что есть, то есть.
— Знаешь, мне как-то тревожно.
— Тебе-то что? Пусть папаша Бассет тревожится. Зная Стиффи, я бы на его месте…
Если бы мне удалось договорить, то я бы заключил словами: «…упаковал вещи и слинял в Австралию», но, случайно взглянув в окно, я лишился дара речи.
Окно выходило на подъездную аллею, и оттуда, где я стоял, мне была видна парадная лестница. Когда я увидел, кто поднимается по ступенькам, сердце у меня подпрыгнуло и оборвалось.
Это был Планк. Квадратная загорелая физиономия, решительный шаг — ошибки быть не могло. Еще минута — Баттерфилд проведет его в гостиную, и мы с ним встретимся. От ужаса я совсем потерял голову и не представлял себе, как поступить.
Первой мыслью было дождаться, когда он войдет в дом, и тогда сразу выскочить из окна, благо оно было распахнуто. Думаю, Наполеон на моем месте поступил бы именно так. Я решил, как сказала бы Стиффи, не тянуть кота за хвост, но вдруг смотрю — под окном слоняется скотч-терьер Бартоломью. Тут я понял, что придется фундаментально пересмотреть разработанную ранее стратегию. Нельзя вылезать из окна на глазах у скотч-терьера, тем более если он, как Бартоломью, склонен во всем видеть дурное. Со временем он, безусловно, поймет, что принял за грабителя, удирающего с добычей, обыкновенного безобидного гостя, и охотно принесет свои извинения, но к тому времени мои нижние конечности будут все в дырках, как швейцарский сыр.
Следуя альтернативной стратегии, я нырнул за диван, шепнув Растяпе Пинкеру: «Никому ни слова! Не хочу, чтобы этот тип меня видел», — и устроился там, как черепаха в панцире.
Глава 20
Хорошо известно не только в «Трутнях», но и повсеместно, что Бертрам Вустер умеет держать удар и не теряет лица, как бы сурово ни обходилась с ним жизнь. Дубинкою судьбы избитый в кровь, он головы своей пред ней не склонит, как сказал не помню кто. Словом, Бертрам не из трусливых.
Однако должен признаться, что, сидя скорчившись в своем убежище, я понемногу начал заводиться. Тотли-Тауэрс, как я уже говорил, действовал на меня угнетающе. По-моему, жить в этом проклятом месте совершенно невозможно. То гнездишься на комодах, как горный орел, то, как утка, ныряешь за диваны. Занятие, замечу, само по себе довольно хлопотное и неблагодарное, к тому же оно крайне пагубно сказывается и на состоянии души, и на состоянии складки на брюках. Ну, скажите, как тут не заводиться!
Я все больше ожесточался против этого самого Планка, который, похоже, преследует меня, будто фамильное привидение. Какая нелегкая его сюда принесла? Как Тотли-Тауэрс ни ужасен, но по крайней мере я надеялся, что встреча с Планком мне тут не грозит. У него прекрасный дом в Хокли, и непонятно, почему, черт подери, ему там не сидится.
Мое раздражение распространялось и на туземцев, с которыми Планк общался в ходе своих экспедиций. Он сам говорил, что много лет подряд являлся, куда его не звали — то в Бразилию, то в Конго, то еще куда-нибудь. И ни один из аборигенов даже не потрудился проткнуть его копьем или, на худой конец, пустить в него отравленную стрелу из фамильного духового ружья. Тоже мне, дикари называется! Вот раньше были дикари так дикари, я о них в детстве читал. Попадись им Планк, он и охнуть бы не успел, как угодил бы в колонку некрологов. По сравнению с ними нынешний дикарь — отпетый лодырь и непротивленец. Ему на все наплевать. Пусть другие суетятся. Пусть Джордж отдувается. И куда человечество идет, страшно подумать!
Из моего укрытия я мог обозреть лишь очень ограниченную часть пространства, но, углядев пару грубых башмаков, обувь землепроходца, я сообразил, что в отворившуюся дверь Баттерфилд ввел Планка, и минуту спустя, когда вошедший заговорил, догадка моя подтвердилась. У Планка был голос, который, раз услышав, надолго сохранишь в памяти.
— Привет, — сказал он.
— Здравствуйте, — ответил Растяпа Пинкер.
— Хорошая погодка.
— Очень хорошая.
— Что здесь происходит? Почему в парке палатки, качели и прочий вздор?
Когда Растяпа объяснил, что недавно закончился ежегодный школьный праздник, Планк поспешил выразить удовлетворение, что эта напасть его миновала. Школьные праздники, сказал он, чреваты опасностью, благоразумным людям следует всячески их избегать, особенно если там затевается конкурс на самого хорошенького младенца.
— А у вас проводился конкурс среди младенцев?
— Да, как обычно. Матери всегда на этом настаивают.
— Да, матерей-то и нужно опасаться, — сказал Планк. — Эти звереныши и сами по себе тоже порядочная гадость — того и гляди обслюнявят вас с головы до ног, и это еще в лучшем случае, — а их мамаши так просто опасны для общества. Вот посмотрите, — сказал он, видимо, задирая штанину. — Видите шрам на икре? Однажды в Перу я имел глупость согласиться быть судьей конкурса на самого хорошенького младенца. Мамаша одного из тех, кто удостоился всего лишь поощрительного отзыва, пырнула меня туземным кинжалом, когда я спускался с кафедры, за которой держал речь. Боль была страшная, до сих пор нога к дождю ноет. Как говорит один мой приятель, рука, качающая колыбель, правит миром. Не знаю, насколько это верно, но с кинжалом эта рука управляется весьма умело.