Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взрослый, если только ему очень больно, хочет стать ребенком. Не для того, чтобы его пожалели, конечно. Просто ребенок верит людям больше, чем взрослый. И если ребенку говорят: «Все пройдет и будет хорошо», он верит, что все именно так и будет. Вот поэтому иногда хочется стать ребенком, чтобы поверить – все будет хорошо сегодня вечером». Или завтра утром – я привык ждать и один день ничего не решает, вообще-то.
У меня есть мать – вот она укачивает меня и все время уговаривает, чтобы я уснул. Только она какая-то незаботливая. Уж если укачивает, так пусть укроет одеялом. До подбородка. А еще лучше – с головой. Я не задохнусь. От тепла еще никто не задыхался. А от холода быстро просыпаются. Сейчас я проснусь. Я хочу проснуться, но ничего у меня из этого не получается. Говорят, некоторые собаки спят с открытыми глазами. Идиоты. Никто не спит с открытыми глазами, и вообще в мире нет никого с открытыми глазами. У всех глаза закрыты, даже когда их таращат. Люди – слепы, если могут знать про лагеря, в которых мы умираем. Хотя трус может быть зрячим. Только трус – не человек. Он – существо, которое поглощает пищу, чтобы через пять часов переработать ее, и все.
Я открываю глаза, стараюсь пошевельнуться – и ужас входит в меня: я не могу двинуть ни рукой ни ногой. Я весь стиснут глыбами угля. Я заживо закопан. Напрягаюсь, чувствую, что глыбы на моей спине шевелятся, извиваюсь, кричу – аж глаза лезут из орбит.
Трудно заставить себя замереть и подумать в такой ситуации. Мне это не сразу удается. А когда наконец я замираю, чтобы прийти в себя и осмыслить происшествие, начинаю понимать: укачивала меня не мать и приговаривала не она – просто бункер идет по рельсам, а я придавлен углем, и ничего страшного в этом нет, только не надо сходить с ума и тратить силы на бесполезные движения. Надо постараться перевернуться на спину и откопать себя. Ничего нет страшного, я ведь не под землей, я в бункере, который везет меня к свободе.
Когда я вылез на поверхность, то был весь мокрый и потный. Я видел над собой небо, усыпанное звездами. Я долго сидел на глыбах угля, чтобы прийти в себя, успокоиться, отдышаться, а потом, отдышавшись, стал петь песни – сначала тихо, а потом все громче и громче.
Я никого не боялся теперь. Я пел во весь голос о самом дорогом: о «Катюше», о «Бронепоезде», о веселых соседях и о том, что «всё стало вокруг голубым и зеленым». Я сидел на груде угля и не чувствовал холода, потому что пел громко свои любимые песни, с которыми – никогда не страшно.
Уже рассвело, когда состав остановился. Я снова закопался в уголь и незаметно для себя уснул. Не знаю, сколько я спал. Только проснулся будто от толчка. Всего меня знобило. Я потрогал лоб. Пальцы у меня были холодные, и поэтому лоб показался горячим, как жаровня. Потом я увидел, что уголь вокруг – белый.
«Это жар, – решил я. – Плохо дело!»
После я понял, что это снег лег на уголь. Пушистый, крупный, сплошные звездочки. Снежинки похожи на звезды Давида, которые фашисты прикрепляли к курткам евреев. Такие же шестиугольные. А может, мне просто казалось так. По ассоциации – на черном угле белые звездочки. Евреи черные, а звездочки Давида – белые. Так остались в памяти еврейские товарищи – черно-белые люди с огромными глазами, в которых застыла доброта и ненависть.
«Пожалуй, мне пора выбираться из этого бункера, – думаю я, – во-первых, черт его знает, куда он идет. Во-вторых, если я проторчу здесь еще день, то у меня останется совсем мало шансов на то, чтобы не замерзнуть во сне. В-третьих, живот подводит. Голодная свобода тоже недорого стоит. Это оборотная сторона сытого рабства. Так что надо отсюда убегать – и чем скорее, тем лучше».
Но раньше ночи об этом нечего и думать. Пожалуй, я здорово ошибся: надо было соскакивать ночью с бункера. Хотя что я мог сделать ночью, если провалялся без сознания черт знает сколько времени да еще откапывался часа два, не меньше? Ночью я ничего не мог предпринять, это ясно.
Протяжно гудит «мой» паровоз. Я уже знаю его голос – зычный, ревущий, добрый. Я слышу, как он пускает пары, а потом начинает отфыркиваться. А потом я слышу, как к моему бункеру подбегают немцы, что-то говорят друг другу, смеются и бьют железом по железу. Так бывает перед отправлением. Но вот «мой» паровоз гудит еще протяжнее, лязгают буфера, проходит по всему составу толчок, но я его только слышу, а совсем не чувствую. Состав уходит, а мой бункер остается на путях. Я холодею: значит, сейчас начнется разгрузка. Это будет очень весело, если немцы откопают меня вместе с углем.
Я лежу, превратившись в слух. Собственно, сейчас это уже и необязательно. Сейчас от меня ничего не зависит. Повезет – дождусь ночи и тогда убегу. Не повезет – начнут разгрузку днем. Так что можно не напрягаться. Легко сказать – «не напрягаться». Я ничего не могу с собой поделать. Как я ни уговариваю себя, ничего не помогает. Я вздрагиваю при каждом звуке и злюсь на весь мир, ощущая полное бессилие.
Говорят, что от любви до ненависти – один шаг. По-видимому, это очень правильно, потому что полярные понятия чаще сближаются, нежели спокойно-нейтральные. Вот и сейчас я провел в неимоверном напряжении часа три, не меньше. А потом, совсем незаметно, уснул. Максимальное напряжение и сон. Полярность? Да. А – ведь совсем рядом.
Какие идиотские сны снятся свободному человеку! В лагере-то мне снились велосипедные гонки. Я понимал, отчего они снились. Немцы все время гоняют нас, все время орут и держат в напряжении. Ну вот и во сне виделись страшные гонки, в сверхбыстром темпе. И все гонщики разбивались в конце концов, а я орал, просыпался и будил товарищей по нарам. А сейчас мне снились запахи: сначала – полей, потом – реки, а потом – соснового леса. Сосновый лес имел точно такой же запах, как и море. Ничто так не близко, как сосны и море.
– Шнель! Шнель! Арбайтен!
Я не сплю. Я уже давно не сплю. Мои глаза широко раскрыты. Я вижу уголь. Он теперь блестит под солнцем, потому что снег растаял. Здесь даже в ноябре днем теплое солнце. Я