Русский рай - Слободчиков Олег Васильевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы искали, верили, тем были счастливы! Как в той сказке: проживет, как может, отпущенный срок птица Феникс, а после сложит кострище, спалит себя, но останется в угольях зародыш новой птицы. И так вечно. Не нами задумано… Не забудут и наши труды.
– Вот и я ухожу на отчину. Помню, как ты упреждал, чтобы не курил, а то буду возвращаться больным, кашлять. Уже старый и кашляю. Благословишь ли на обратный путь?
– На все воля Божья! – опять уклончиво ответил инок, грустно взглянув на Сысоя. – Да и ты не такой уж старый. Кашляешь, это плохо. Отказался бы от мерзости.
– Стараюсь как можно реже раскуривать трубку, а совсем бросить не могу, – просипел Сысой, спускаясь в погреб, куда указал ему Герман.
– А ты с молитвой и отрекись.
– Разве поможешь? – задрал голову из прохлады погреба, глядя на свесившуюся седую бороду. – Помолишься за меня?!
Он наложил две корзины картошки и принес их на барк. Пассажиры и матросы уже отдохнули, все ждали перемены ветра, партовщики ловили рыбу с байдар, дымила труба камбуза, пахло печеными лепешками. «Байкал» готовился к дальнейшему плаванью. Сысой вернулся и нашел Германа сидящим возле кельи.
– Не все тебе сказал! – Кашлянул, потоптавшись возле сосредоточенно молчавшего отшельника: – Уже двадцать лет, как похоронил на Кадьяке богоданную жену. Хочу откопать косточки и вернуть в село, приложить к предкам. С капитаном, надеюсь, договорюсь. Да вот беда, боюсь обидеть душу покойного Филиппа. Не брать же и его с собой?! Благословишь ли?
– Земля едина, не тревожил бы прах! – Поднял виноватые глаза Герман. – Будешь таскать кости, как кошель, с Кадьяка на Уруп, с Урупа на Камчатку или в Охотск. Не дай Бог, утеряешь или забудешь где…
Сысой, удивленно помолчав, постоял, размышляя, пожал плечами, вздохнул и смиренно поклонился:
– Ну, тогда, прости и прощай! Благослови, что ли на добрый путь?!
Герман поднялся, перекрестил его. Они обнялись, трижды ткнулись бородами в щеки друг друга и, слезно откланявшись один другому, разошлись по делам дня.
Шторм утих, барк вышел из бухты, поднял паруса и пошел в виду Кадьякского берега к Чиниакскому заливу. Привычный вид горных вершин, который когда-то так волновал при возвращении с промыслов, казался унылым. И только могилы томили душу: две здесь, две в Калифорнии. С отказом благословить вывоз праха жены Сысой смирился даже с облегчением. Прежде мучился, не зная как поступить: боялся обидеть Филиппа, который радовался перед кончиной, что будет лежать рядом с возлюбленной дочерью. А благословил ли Герман возвращение на родину так и не понял. Уже на борту «Байкала» ему захотелось покурить, он по привычке сунул руку за голяшку сапога и не нашел старой раскуренной трубки. Подступило першение в горле, которое требовало нескольких затяжек табаку, он попробовал сделать это из новой трубки, потом из чужой, раскуренной, все было неприятно и не так, как прежде.
По стихавшему ветру и пологой волне «Байкал» прибыл в Павловскую бухту. Крепость была обновлена и расширена, причал отстроен заново. Умученные непокорностью колошей и сыростью Ситхи, Яновский и Муравьев в начале своих сроков правления желали перенести столицу колониальных владений сюда, на Кадьяк или на место Александровского редута в Кенайском заливе. Директора Компании и правительство России с ответом на их предложения так долго колебались, что необходимость переноса отпала, но на острове были проведены работы по укреплению крепости и селения. Все здесь стало другим, перестроили даже церковь, заложенную архимандритом Иосафом. В ней служил благостного вида белый поп Алексей, переведенный с Ситхи Фрументием. Его поседевшие волосы лежали по плечам и смешивались с белой бородой. На клиросе пели пять его дочерей, бередя память Сысоя о своей, брошенной в Калифорнии. Он искренне покаялся на исповеди, поп выслушал его, повздыхал, посочувствовал и поддержал Германа:
– Наверное, не надо тревожить прах. Одному Господу известно, доберешься ли до отчины, не оставишь ли где неприбранными косточки богоданной жены своей. А тут она отпета, и лежит не одна.
Сысой смахнул слезы с глаз и согласился: пусть будет так!
– А то, что дочку с женкой бросил – плохо. Молись, может быть, Господь облегчит совесть и даст утешение. – Поп кивнул на распятье и Евангелие на аналое, накрыл склоненную голову служащего, благословил и отпустил с миром.
Следом за отцом к исповеди подошел Петр. Поп и из него выжал слезы покаяния. А Сысой вдруг решил, что на Филиппову заимку к могилам надо идти порознь, а не вместе, как хотели. Он не остался на крещение Петрухиной женки и внуков-креолов, взял на барке двуствольный пистоль, фунт сухарей и отправился прямым путем через гору на заимку, о которой было много счастливой и грустной памяти.
Еще издали он увидел все тот же домик, построенный шелиховским боцманом. Здесь почти ничего не изменилось, только как-то жалостливо обветшало, будто корило за отъезд. Вдали паслись коровы и отара нестриженых овец, одиноко кричал петух. Огород был заброшен. В доме жила семья креолов, которых Сысой не знал. Они встретили гостя настороженно. Приказчик не стал проситься в дом, посидел у крыльца, объяснив новому хмурому хозяину, кто он и зачем пришел. Креолка, шаркая чирками, тут же ушла в дом, её муж с крестом на шее распахнутой холщовой рубахи, раскурил трубку. Говорить им было не о чем.
Сысой встал и направился к могилам. За два десятка лет кресты при здешней сырости прогнили, холмики сиротливо заросли травой, выщипанной скотом. Сысой встал на колени, перекрестил лежавшую Феклу, стараясь вспомнить ее такой, какой накрыл крышкой гроба, и почувствовал вдруг, что там, под слоем каменистой земли богоданной жены уже нет. Осталось только место. Полежав возле холмика с покаянными и прощальными мыслями, он перешел к могиле Филиппа. Затем вытянул из-за кушака топор и направился к берегу, выискивая глазами выброшенный волнами плавник. К вечеру вытесал и поставил на могилах три новых креста, помянув и младенца Васильевых.
Возвращаться в крепость было поздно, все силы ушли на дело, проситься на ночлег к неприветливым креолам не хотелось. Он развел костер из щепы, настелил травы и решил заночевать возле могил на берегу. В прерывистых волчьих снах у костра Фекла с Филиппом так и не явились: то ли обиделись за его отъезд, то ли души их, взявшись за руки, ушли далеко от здешних мест, в благодатную Ирию, которая уж на другом-то свете обязательно должна быть.
Сысой вернулся на барк другим днем. Сын Петруха с венчанной женой Дарьей были пьяны. Их крещеные дети-погодки, Данила с Петром, плясали на палубе вместе с кадьяками на манер калифорнийских индейцев. Капитан готовил корабль к дальнейшему плаванью. На третий день был назначен выход из Павловской бухты.
Сысой, с опаской поглядывая на загулявшего сына, выпил чарку за молодых, да другую за внуков и осторожно наставил Петруху:
– Пьяным до заимки не дойдешь, а попрощаться с матерью и Филиппом надо. Они тебя сильно любили.
– Сегодня гуляю, завтра даже похмеляться не буду. Пойду с сыновьями, покажу их бабушке и деду Филе.
Утром сын с кряхтением поднялся, напился воды, разбудил сыновей. Поглядывая на них в один глаз с нижней койки, Сысой с сочувствием спросил:
– Дойдешь ли?
– Дойду! – неохотно ответил Петр, черными, потрескавшимися пальцами кузнеца растер помятое лицо и, покашливая, поднялся на палубу. В другой раз он вернулся за одевавшимися сыновьями.
– Пистоль возьми, а лучше фузею, – сел на рундук Сысой, зевнул, крестя бороду. – У медведей нынче свадебки, злы на прохожих и встречных.
– Втроем отобьемся! – весело ответил деду Данилка. – Еще рогатину возьмем.
– Возьмите! – Снова зевнул и укрылся одеялом Сысой.
Корабль покачивало, приятно навевая сон, но Сысой, не долго полежав, поднялся, умылся и отправился в Чиниакское жило, потому что ни в церкви, ни в крепостной поварне про крещеную кадьячку Агафью никто ничего не знал. В знакомой бараборе его встретили настороженно, делали вид, что не понимают, кого он спрашивает. Но тут из лаза выполз знакомый партовщик, с которым они отправлялись на Уруп. Он прибыл на Кадьяк за семьей. Выслушал, кивнул и скрылся в землянке. Вскоре оттуда вылезла Агапа с одеялом на плечах, узнала венчанного муженька, приветливо взглянула на него и даже проурчала: «Бадада?!», но при этом уже не льнула, не показывала радости встречи. Сысой отметил про себя перемены в её лице, которое вспомнил только сейчас, и не почувствовал никакого прельщения. Из бараборы вылезли юнец и девушка в возрасте барышни, оба по виду ее дети. Встали рядом с Агафьей, настороженно и пристально разглядывая русского гостя – косяка. Юнец смотрел хмуро и угрюмо, как принято у эскимосов, девица плутовато улыбалась и поигрывала зреющим телом. Сысой подал Агапе кошель с подарками и пошел берегом к крепости.